Новое время.
Новое место.
Новые начинания.
Новая жизнь — семейная, с ребенком.
Самой большой наградой за перенесенные мучения и страдания для меня стала Регина. После отъезда из Италии нас разместили в Шотландии, недалеко от Эдинбурга, в казармах старой армии.
Зима.
В нашей комнате была железная печка. Однако топлива не хватало. Прижавшись друг к другу под тонким армейским одеялом, мы кое-как проводили ночь. Выделенного нам угля едва хватало на то, чтобы согреть два кувшина воды. Вдобавок ко всему у Регины пропало молоко. Я ходил в лес, расположенный в четырех километрах от лагеря, собирал сухие щепки для печки. Северный ветер пронизывал все мое тело. Между тем это был только ноябрь; нас ожидала еще более суровая зима.
Я не знал, что с нами будет. Не интересовался внешним миром. Гурзуф и Кызылташ, о которых я думал с трепетом долгие годы, остались на краю земли и были для меня недосягаемы. Воспоминания Садыка Турана ушли из моей памяти. Зато я, Регина, наш ребенок и все другие семьи в лагере были свободны. Нашедшие себе работу могли уходить из лагеря и жить в любом месте Объединенного Королевства.
Но куда я мог уйти из лагеря? За его пределами меня ждала другая жизнь, совсем не похожая на мою прежнюю. Во-первых, я не знал языка. Ну ладно, незнание языка не было для меня главной проблемой. Плен и ностальгия не смогли уничтожить моей природной силы. Я был сильным. К тому же был еще молод. Я смог бы работать на строительстве дорог, домов, на ферме, на угольной шахте. Мне следовало быть более мужественным, чем на войне, и, любой ценой выйдя из лагеря, уверенно идти к ожидающей меня жизни.
Около месяца я работал на ферме недалеко от МсМеrrу. Это был мой первый шаг в новую жизнь. Я теперь не мог ждать, когда изменившаяся жизнь найдет меня, — я сам стремительно шел к ней. И понимал, что впереди меня ждут большие трудности. Все, что я любил, все мои прежние ценности остались в прошлом. Чтобы вернуться назад, к любимым вещам, мне надо было идти вперед.
Мы продали перстень с рубином, подаренный Регине ее матерью. К этим деньгам добавили мой месячный заработок на ферме, и я собрался в Лондон. Вышел из дома поздно вечером. С чувством ответственности перед самим собою я ехал в купе поезда Эдинбург — Лондон в завтрашний день, не ведая, что он мне обещает.
Дорога заняла всю ночь, и на рассвете я вышел из вагона на станции
***
Абсолютно одинокий гурзуфец в Лондоне!
Что могло сделать потерявшее себя существо в чужом мире, среди незнакомых людей? Прежде чем начинать новую жизнь, я должен был найти близких и понимающих меня людей.
И я стал искать турецкое консульство.
Когда жизни моего предка угрожала опасность, он искал спасения в Справедливой Земле (Турции. — А.Э.). Как Гурзуф и Кызылташ, Турция должна была стать моей Справедливой Землей.
Я решил уехать в Турцию.
Уставший и напуганный всем пережитым за эти долгие годы, испытавший в чужом мире трудности общения с чужими для меня людьми, я пришел в консульство Турции с надеждой, что смогу кому-нибудь на своем языке раскрыть свои мысли и чувства.
Принявший меня чиновник спросил, есть ли у меня родственники в Турции. Я не ожидал такого вопроса. И растерялся: по моему мнению, вся Турция была мне родней. Потом подумал: родных в Турции у меня нет. Все мои предки, из поколения в поколение, не выезжали из Гурзуфа и Кызылташа, до тех пор пока их всех, погрузив в эшелоны, не отправили в глухие степи Средней Азии. Сзади них — Крымские горы, перед ними Черное море и Справедливая Земля, они столетиями жили в Гурзуфе и Кызылташе, как стальной щит, сопротивляясь ледяным северным ветрам. Сейчас я был оторван от них, я искал близкого мне и понимающего меня человека.
Чиновник сказал:
— Если у тебя есть родственники в Турции, напиши им письмо. Если они пришлют приглашение, ты сможешь уехать в Турцию.
Что я мог на это сказать? Я почувствовал, как во мне угасла надежда, которая жила в каком-то уголке моего сердца даже в самые трудные годы жизни. Понурив голову, с тяжелым сердцем я вышел из турецкого консульства.
Об этом факте, в чуть измененном виде, рассказано устами моего героя Садыка Турана в романе «Страшные годы». Думаю, что именно на основе этого фрагмента текста моего романа в последующие годы сложилось мнение, что Дженгиз Дагджи обижен на Турцию и потому не хочет туда ехать. Я не отрицаю того, что это разочарование повлияло на мое тогдашнее душевное состояние. Но это вовсе не значит, что Дженгиз Дагджи обижен на Турцию. Ничего подобного со мною не было и не могло быть. Человек может обидеться на политиков и руководителей государства, но он не может обижаться на родину и народ. Родина священна во всех отношениях. У государства есть свои законы. Эти законы не могут изменяться в соответствии с желаниями личности, кем бы он ни был. Я всегда это понимал, и в тот день в консульстве я тоже не был таким наивным юношей, чтобы не понять, что этот чиновник был представителем своего государства. Более того, хочу здесь подчеркнуть, что, хотя я был полуголоден и полуодет, ответ, полученный в консульстве, не поколебал во мне чувства причастности к тюркскому миру. Все свои произведения я написал по-турецки; не может быть связи с Турцией сильнее, чем эта.
Что касается моего национального чувства, то я не меньше тюрок, чем какой-либо президент Турции.
Надеюсь, что в следующих частях «Воспоминаний» я смогу пролить дополнительный свет на причины, мешавшие мне ездить в Турцию, хотя они, возможно, покажутся неубедительными современному молодому читателю.
***
Да, я вышел из турецкого консульства с тяжелым сердцем. Но в моей жизни ничего не изменилось. Я все еще оставался прежним. Когда мое будущее казалось мне неясным, я оборачивался в прошлое и в себе прежнем снова находил самого себя.
Именно на войне я стал самим собой. На дороге Кировоград — Умань я стал самим собой. В уманском лагере я стал самим собой. Я выходил из здания консульства с теми же чувствами, какие мне пришлось испытать на войне и в лагерях.
Понурив голову, я прошел в скверик напротив здания турецкого консульства и сел на скамью.
Нет, я уже не был пленным, однако не представлял себе, куда меня приведет моя свобода. Я смотрел на ноги идущих по тротуару. Они куда-то шли — на работу, на станцию, к знакомым, к родным. С улицами этого города их связывали воспоминания, факты их жизни. А меня...
Мелькнула мысль о Регине, оставленной в лагере беженцев МсМеrrу в Шотландии; потом я представил только начинающую ходить десятимесячную дочку, протягивающую ручонки к матери, и мои глаза наполнились слезами. И в ушах вновь зазвучали слова, сказанные одной из женщин, сидевших на своих узлах и чемоданах в углу зала венской железнодорожной станции: Неужели в этом мире для нас больше не осталось такого места, где мы могли бы спастись?
Я горько усмехнулся. Тоску одинокого человека может понять только одинокий человек. Но я не был одинок: в лагере МсМеrrу меня ждала Регина.
Я собирался встать, когда почувствовал легкое прикосновение к плечу и поднял голову. Напротив меня стоял модно одетый молодой смуглый мужчина.
- Вы меня не знаете, — сказал он по-турецки.
Я покачал головой.
- Есть ли у вас знакомые в Лондоне?
И в этот раз вместо ответа я покачал головой.
- Откуда вы приехали в Лондон?
- Из Шотландии.
Его лицо выразило недоумение.
- Из Шотландии?
- Да.
- Но как?
Думаю, мое душевное состояние сейчас, когда я пишу эти строки, не очень отличается от того, в котором я находился в день встречи с тем молодым человеком.
Странная игра воображения:
Я иду одновременно в две стороны — вперед и назад. Осторожно, не упади в яму! — кричит во мне какой-то голос.
Не упаду, не упаду.
Собственно говоря, это движение вперед-назад существует только в воображении.
В воображении?
Нет.
Мое прошлое описано рядом людей, и я уже попал в историю, из которой нет выхода; и если в будущем меня ожидает современная культура, то я от нее очень далек. Но я не боюсь. К тому же я не одинок; я нахожусь под покровительством какой-то высшей силы (назовем ее Тенгри-Создателем). И я не верю в конец света. Я не могу в это поверить; я ведь не ребенок, мне двадцать шесть лет. К тому же для наступления конца света недостаточно одной моей трагедии; для этого необходимы тысячи, десятки тысяч, миллионы природных и техногенных катаклизмов. Наш мир в безопасности. Я живу. Не сыт, но и не голоден. Хочешь, сядь рядом со мной, я расскажу тебе о своих мечтах.. Они отличаются от твоих мечтаний. Они не роскошны, но все же не похожи на твои. Я перебираю их последовательно и постоянно, день и ночь.
Мысли мои перемешались, я забыл о мужчине, стоявшем передо мной. Но он все еще был здесь и спрашивал:
- Но как вы попали сюда из Шотландии?
- Нас привезли сюда из Италии как беженцев. Наши семьи находятся в лагере для беженцев в Шотландии. Моя жена с ребенком остались там, а я приехал в Лондон в поисках работы.
Молодой человек молчал, но смотрел мне в лицо. Через некоторое время спросил:
— Вы голодны?
Я удивился и смутился. Почему он об этом спросил? Я всю свою жизнь прожил голодным. Разве это не заметно было по моему лицу?
Я покачал головой:
— Нет, не голоден.
- Вы сейчас возвращаетесь в Шотландию?
- Да.
- Есть ли у вас деньги?
Я сжался, постарался сдержать свои чувства.
- Благодарю за внимание, — сказал я и поднялся с места; он вытащил из внутреннего кармана пиджака визитную карточку и написал на обороте какой-то адрес.
- Пойдите по этому адресу. Там ресторан одного турка-киприота. Может, там найдется для вас работа. Извините, больше ничем вам помочь...
Не закончив фразы, он отошел от меня.
***
В поисках турецкого ресторана я до полудня ходил по улицам. Нашел его в квартале. Ресторан был закрыт. На табличке, висевшей на дверях, было написано: Перерыв с 3 до 6 вечера. Проходя по узким улочкам, я вышел на Shaftesbury Avenue. Часы на башне собора показывали три часа.
Мне надо ждать еще три часа.
Вчера вечером, перед выходом из дома, я поел горохового супа, который сварила Регина, Сейчас я чувствовал сильный голод. Я зашел в сандвич-бар и на мелочь, оставшуюся после покупки билета, купил сандвич с сыром и помидором. Вместо того, чтобы погасить чувство голода, сандвич еще более возбудил мой аппетит; вернувшись в бар, я купил еще два сандвича. Как в кировоградском лагере, я отошел к стене и, повернувшись спиной к проходящим по тротуару, стал с жадностью есть сандвичи.
Четыре часа.
Осталось еще два часа до открытия ресторана.
Жду с нетерпеньем.
Я исходил все улицы Soho, пропахшие пивом, жареным луком, картофелем и парфюмерией проституток, ожидавших мужчин в подъездах и дверях домов. Наконец ровно в шесть часов я был у дверей ресторана. Начал накрапывать дождь.
Оказывается, январский дождь в Лондоне бывает холоднее, чем снег в Кызылташе в середине зимы. Я поднял воротник пальто. Запах пыли и мусора, поднятый моросящим дождем с мостовых Soho, смешался с запахом еды.
Откроется ли ресторан? Сегодня воскресенье. Может, по воскресным дням ресторан не работает?
Как будто Создатель-Тенгри следит за мной каждый день, каждый час, я молюсь про себя:
— Тенгри, помоги мне!
Неожиданно за стеклянной дверью показывается молодой человек в черном фраке, белой сорочке с галстуком-бабочкой. Кажется, официант. Мы стоим друг против друга. Между нами только прозрачное дверное стекло. Но он меня не видит. Не видит или делает вид, что не видит. Даже если и видит, он ведь не может меня узнать. Я неизвестный человек, сорвавшийся со снежных вершин Кавказа и Крыма, прошедший через донские степи и туманные равнины Украины и пришедший сюда.
Молодой человек приоткрывает дверь и, высунув голову, спрашивает по-английски:
- Did you want something?
Я понимаю его, однако не уверен, что смогу ответить по-английски. Показываю ему визитную карточку. Прочитав ее, он поднимает глаза на меня, изучающе рассматривает с ног до головы. Затем спрашивает по-турецки:
- Ты турок?
- Да.
- С Кипра?
- Нет.
- Из Турции?
- Из Крыма.
Он почему-то молчит. Думаю, он меня не понял. И не может понять! Ведь Крым так далеко от Кипра. Возможно, он решил, что Крым находится в самом отдаленном уголке Турции.
Однако его внешность, глаза, брови, цвет волос не очень отличаются от моих. И его речь тоже...
- Я из Крыма, — говорю.
- Из Крыма?
- Из России...
Его лицо выражает некоторое недоумение:
- Значит, ты приехал из России?
О Создатель, как запутанна моя жизнь! Она полна странных переплетений.
- Нет, я приехал не из России… И не из Крыма. Мы приехали сюда из Италии, как беженцы. Наши семьи в Шотландии. Я приехал в Лондон в поисках работы.
Он еще раз поднес к глазам визитную карточку.
- А от кого эта карточка?
Я пожал плечами.
- Этот человек знает тебя?
Я молчу. Это моя ошибка. Необходимо вкратце объяснить ему, кто я, что со мной случилось и как визитная карточка попала ко мне. Я все это рассказываю. Он молча слушает меня. Может, оттого, что он молчит, я замечаю разницу между нами и почему-то пугаюсь
- Значит, ты хочешь работать в этом ресторане? — спрашивает он.
Неожиданно его поведение изменяется. Он меня понял. Как хорошо! Мы понимаем друг друга. Я как будто нашел свое новое место; смеющимися глазами смотрю в его глаза и заканчиваю:
- Ну правильно, правильно! Я пришел в надежде, что здесь для меня найдется работа; хочу работать в вашем ресторане.
Он меня понял.
- Хорошо, но я не хозяин этого ресторана. Его сейчас нет. Он придет через час-полтора. Если ты подождешь...
- Подожду. Приду через час-полтора, — отвечаю ему и в то же время боюсь, что он скажет: «Не жди, здесь для тебя работы нет!» Однако в тоне его голоса нет ничего внушающего тревогу. И лицо у него открытое. Поброжу по улицам, вернусь через два часа и, может, найду в ресторане не только пищу, но и бальзам на мои душевные раны.
- Через несколько часов...
Человек молча кивает головой. Я отхожу, а он остается в дверях ресторана.
Дождь усиливается. Еще выше поднимаю воротник пальто. Не успеваю пройти и пяти шагов, как слышу его голос:
- Товарищ!
Оборачиваюсь.
- Если хочешь, подожди здесь.
Он входит в ресторан, но дверь оставляет открытой. Дверь в новые надежды?
С некоторым беспокойством и опасением медленно вхожу в ресторан.
Проходя между столами, покрытыми белыми скатертями и уставленными гранеными рюмками, графинами, серебряными вилками и ножами, я направляюсь в дальний угол зала за пригласившим меня человеком. Однако он там не один. Рядом с ним стоят еще два официанта в таких же черных фраках, белых сорочках и галстуках-бабочках; все трое, наклонившись друг к другу, шепотом переговариваются. Без сомнения, говорят обо мне; не оборачиваясь ко мне, краем глаза издали смотрят на меня.
Какое-то время мне кажется, что я потерялся в каком-то пустынном месте, и у меня возникает желание бежать из ресторана. Но куда?
Немного погодя ко мне подходит тот человек, который разговаривал со мной у дверей. Молча изучающе смотрит на меня. До самого последнего дыхания я не должен показывать незнакомым людям, что я несчастен и нахожусь в трудном положении.
— Ты голоден? — спрашивает он.
Я избавился от комплекса неполноценности, еще когда был денщиком фельдфебеля Шультца. Нет, я не голоден; я не жалок; я просто хочу жить и обрести потерянное душевное равновесие. Беспокойные мысли в моей голове, словно вороные кони, скачут в разные стороны: «Брат мой, брат по крови и духу; братья Гримм самый лучший тому пример: не все их сказки развлекают и доставляют удовольствие. Если ты имеешь терпенье и хочешь меня слушать, сядь рядом со мной, я расскажу тебе сказки, которые ты еще не слышал.»
- Ты голоден? — спрашивает меня человек.
- Нет, я сыт, спасибо. Недавно я купил и съел сандвич.(Не говорю — три подряд.)
Но я чувствую себя усталым. И человек это замечает.
На стене, за двумя бархатными портьерами, висит таксофон; понятно, что им не скоро будут пользоваться; человек приносит кресло и ставит его между портьерами.
— Садись, — говорит человек, — неизвестно, когда придет хозяин.
Сажусь в кресло. Вместе со мной садятся мои тревоги и нетерпенье. Я верю в существование Создателя. И не сомневаюсь, что он меня слышит.
Тенгри-Создатель, помоги мне!
Шеф-повар и три индийца, мойщика посуды, проходят через зал и спускаются в подвал, где находится кухня.
Я жду.
Я буду ждать.
Проходит полчаса.
Проходит час.
В ресторан начали заходить посетители. Но владельца ресторана не видно. «Дженгиз, — говорю я сам себе, — терпенье - фундамент успеха». И тут же спрашиваю себя: «Так ли?»
— «Так.» — «Откуда ты это знаешь?» — «Так говорил наш школьный учитель истории, а сейчас мне это говорит сам Тенгри.»
Не знаю, то ли мое осунувшееся лицо, то ли мой внешний вид, а может, и то, и другое вместе мешают мне спокойно сидеть в первоклассном ресторане, заполняющемся модно одетыми посетителями, и ожидать хозяина. Официант возвращается с табуретом, молча идет к незаметной боковой двери и, выходя, оборачивается и знаком зовет меня за собой. Я следую за ним.
За боковой дверью — узкий двор, залитый цементом. Напротив — туалет, слева бетонная лестница, ведущая в подвал, на кухню. Человек ставит табурет у двери, как раз напротив туалета. Нет, это был не самый плохой день в моей жизни; мне довелось пережить и более плохие и безнадежные дни. К тому же лицо у официанта было приветливое. И приятный голос:
— Извини, мы уже начали работать. Чуть позже в ресторане будет многолюдно. И неизвестно, когда придет хозяин. Прошу, подожди здесь.
Подожду, подожду снаружи. Мне ничего не стоит ждать снаружи. Все, к чему я страстно стремился, я ожидал снаружи. К тому же дождь уже прекратился. Стемнело. Даже не закрывая глаз, я вижу наши крымские берега, наши долины, кладбища с могилами наших предков.
Я ожидаю. Из подвальной кухни доносятся запахи еды. Звуки моющихся серебряных ложек и тарелок сопровождают мои виденья, которые как раз и вызваны запахами еды, бьющими в нос.
Я должен ждать. Ничтожному человеку в Кызылташе обычно говорили: «Ты же не козленок голубой козы», — в значении: ты же не исключение, не лучше других..
Я не исключение.
Я не исключение, говорю себе вздыхая. Капиталистическая система или социалистическая — неважно, как это называется; ты просто один из тех, кто живет в новое послевоенное время. Посмотри на тех, кто заполняет улицы; они все разные. Но среди них есть и похожие на тебя.
Да, я это понимал. И все же среди незнакомых я чувствовал себя чужим и даже ненужным, и, чувствуя это, замыкался в себе, и искал настоящего себя внутри себя. Иногда я и сам не узнавал себя. Но в одном я был уверен: я уже не был человеком Гурзуфа и Кызылташа. Как бы я ни стремился туда, судьба забросила меня сюда; я оторвался от своей среды. Возвращение было невозможно. Я не мог больше жить тоской по прошлой жизни и постоянными воспоминаниями о прожитом; я должен был похоронить все самое любимое в могиле прошлого и начинать жить как новый человек нового времени, если не на ферме МсМеrrу, то на шахтах Notingham’a... Избавить меня от чувства безнадежности и освободить меня от боли — этого никто не мог сделать, только я сам.
Кто-то может спросить, нужно ли в «Воспоминаниях» так долго описывать эти тревожные дни и особенно мое душевное состояние. Считаю — нужно. Мой внутренний мир лег в основу всех моих произведений. Для того, чтобы я начал писать, смог писать, необходимо было пережить те дни. Мои произведения: «Они тоже были людьми», «Эта земля была нашей», «Письма к матери» — могли быть написаны только после того, как я обрел силу духа в тех переживаниях.
***
Я жду.
Прошел час.
Прошло два часа.
Владельца ресторана все еще нет.
Постепенно прихожу к мысли, что тут я никому не нужен. И хотя я не знаю, куда пойду и где проведу ночь, но начинаю думать о том, как бы незаметно уйти отсюда; в это время за моей спиной открывается дверь, и я оказываюсь лицом к лицу с мужчиной среднего роста и возраста. Он держит в руках визитную карточку, полученную мною перед турецким консульством. Он говорит:
— Я владелец этого ресторана.
Я вскакиваю. Он внимательно смотрит на визитную карточку, смотрит и думает. Потом говорит как бы не мне, а кому-то другому:
— Ты хочешь работать в этом ресторане?
Я стою перед ним в почтительной позе. По тому, как он смотрит мне в лицо и изучает визитную карточку, я решаю, что он собирается устроить мне что-то вроде экзамена, и жду. Однако он ничего такого не делает. Он даже не спрашивает, кто я, откуда пришел, кому кем прихожусь... После долгого молчания он повторяет тот же вопрос:
— Ты хочешь здесь работать?
И хотя я встревожен и физически ослаб, чувствую, как крепнет во мне решимость работать.
— Да, — говорю я, — да, хочу работать.
Дважды повторенное мною «да» звучит как настояние. И хозяин ресторана соглашается со мной, больше ни о чем не спрашивает; он подходит к лестнице, ведущей в подвальный этаж, и оттуда, как бы желая кого-то спасти, кричит вниз:
— Эй, Али! Али! Тут один человек хочет работать. Найди ему на кухне какую-нибудь работу!
Снизу, сквозь звуки моющейся посуды, доносятся неразборчивые слова. Хозяин ресторана кричит:
- Да! Хорошо! — и подходит ко мне.
- Сейчас нам рабочий не нужен... хочу сказать, что мы не нуждаемся в рабочем. Но... можешь помогать повару за три английские лиры в неделю.
Вместо того чтобы успокоиться, я расстраиваюсь. Хозяин, заметив мое состояние, показывает рукой на лестницу:
— Иди, не бойся... Шеф-повар скажет тебе, что надо делать.
Мысли, занимавшие меня в течение многих часов, рассеиваются; я спускаюсь по лестнице в подвальный этаж, думая только о маленькой дочке и Регине, которые остались в лагере МсМеrrу.
***
Неужели я нашел мир, где нет страха? Трудно поверить в это. Но я хочу верить
Ветер стих.
Зима подошла к концу.
Следы, оставленные мною на снегу, стерлись; я ничего не боюсь; я в мире, где не будет конца лету и весне.
Новое начинание.
Может, потому, что я в течение нескольких лет жил в страхе и страданиях, я не был готов к нему.
Вечером того же дня я начинаю работать в подвальном помещении ресторана. На кухне работают шеф-повар, три индийца и я. С индийцами я встретился впервые. В Лондоне тех лет, кроме греков и турок-киприотов, очень редко можно было встретить представителей других национальностей, особенно цветных. Индийцы, которые работают на кухне, до этого были кочегарами на пароходах, курсирующих между Индией и Англией.
Шеф-повар объясняет: не успеет пароход пристать в порту Тilbury, как они сходят с него и в течение пяти-шести недель работают посудомойщиками в ресторанах Soho; на заработанные за это время деньги по возвращении в Индию они покупают одну корову, несколько коз и живут припеваючи. А работая в Лондоне, живут в подвалах по десять-пятнадцать человек, поэтому редко показываются на улицах.
Какие счастливые индийцы! В Тilbury нет ни одного парохода, который может пойти в Крым.
Три индийца, сидя по-турецки вокруг огромного металлического таза, чистят картошку. В затененном углу их лица черным-черны. Все трое молчат, даже между собой не переговариваются. Все трое мусульмане. И всех троих зовут Али. Может, у них есть и другие имена, но их никто не знает; все они откликаются на имя Али. Вдобавок повара и шеф-повара тоже зовут Али, и я со своим странным именем Дженгиз среди пяти Али кажусь козленком голубой козы — белой вороной.
В тот же вечер шеф-повар поручает мне вымыть посуду; оказывается, индийцы, мывшие посуду до меня, плохо справляются с этим делом. Почему? Шеф-повар ничего не отвечает на мой вопрос. Точнее, не отвечает прямо, а ограничивается только словами: «Они странные люди».
Повара тоже мусульмане, однако индийцы не едят пищу, приготовленную поварами; у них есть свои отдельные кастрюли, тарелки и ложки. Каждый день, на обед и на ужин, сидя вокруг таза для очищенного картофеля, они едят овощное блюдо кари, приправленное разными пряностями.
Я мою грязную посуду в мойке под краном, за перегородкой, в углу кухни. Справа и слева от мойки, на деревянных подставках, горы грязной посуды. Подъемники, уносящие наверх готовые блюда, через некоторое время опускаются на кухню, до отказа наполненные грязной посудой. Постепенно справа и слева от меня растут горы грязной посуды, и я мою ее, весь в поту.
— Да не мой ты их так тщательно! — говорит мне помощник повара.
Он тоже турок-киприот; его турецкая речь очень благозвучна; она похожа на те песни, которые пели наши гурзуфские девушки. Мне нравятся те люди, которые говорят и думают не так, как я. Однако...
— Тарелки, вымытые в мыльной воде, — говорю я ему, — надо прополоскать в чистой воде. А здесь нет второй мойки...
Ну что странного я сказал? Сладкоречивый киприот смотрит на меня так, как будто я с луны свалился. И потом говорит:
— Делай, как знаешь, — и продолжает пристально смотреть мне в лицо.
Кажется, я и в самом деле сказал ему что-то странное. Но что? По его взгляду не могу определить.
— Сам знаешь, — повторяет он и, проходя мимо, добавляет:
— Если ты на каждую грязную тарелку будешь тратить пять минут, то до самой полночи не справишься с работой.
Он уже ушел, а я все еще пытаюсь сформулировать ему ответ.
Он прав. Какой же я простофиля!
Сейчас не время гордиться тем, что я прекрасно справляюсь с работой, которая не по плечу индийцам; гора немытой посуды около мойки все растет. Я весь в поту. Пот стекает по спине. Сорочка и брюки прилипают к телу. Эй, парень, разве это дело просить сейчас еще одну мойку для полоскания вымытых в мыльной воде тарелок!
***
Ресторан закрывается в одиннадцать часов вечера. Осталось немного. Торопливо мою посуду, снятую с подъемника.
«Киприот прав», — думаю я, — если на каждую тарелку буду тратить пять минут...»
Одиннадцать часов вечера.
Шеф-повар и его помощник, закончив работу, сняв рабочую одежду и переодевшись в свою, тщательно расчесывают покрытые бриллиантином волосы и выходят из кухни; за ними уходят и три индийца. Я остаюсь на кухне один перед мойкой с грязной посудой.
Немного погодя на кухню спускается тот официант, с которым я встретился у дверей ресторана. Не только у меня чувствительное сердце; он приближается ко мне и — видно по глазам — с сочувствием смотрит мне в лицо.
- Мы закрыли ресторан. А ты еще не закончил своей работы?
- Заканчиваю, — говорю, — через несколько минут заканчиваю.
Тем же сочувственным тоном он спрашивает:
— Где ты живешь? Далеко ли отсюда?
Тарелка, которую я вытирал насухо, чуть было не выпала из моих рук на бетонный пол; я быстро взял себя в руки. Весь вечер я думал о ночлеге, возлагая свои надежды и ожидания на Тенгри. Если бы не зима, я провел бы ночь в подъезде, покинутом проститутками, или в темном парке вместе с джиннами. Но зима в Лондоне...
По лицу официанта вижу, что он все понял. Как я уже сказал, не только у меня отзывчивое сердце; он все еще сочувственно смотрит мне в лицо. Потом помогает вытирать тарелки, а потом сообщает то, что для меня бесценно: оказывается, у владельца ресторана в верхней части Shaftesbury, напротив театра Camdridge, имеется помещение, где он хранит ненужные вещи; я смогу там ночевать, пока не найду себе места.
Как мне еще сказать: не только у меня отзывчивая душа; официант провожает меня до склада хозяина.
Официант впереди, я за ним поднимаемся по крутой лестнице в помещение и, пройдя до конца узкого коридора, освещенного голой лампочкой, свисающей с потолка на тонком кабеле, останавливаемся у двери. Она открыта настежь. Официант ищет на стене кнопку включателя, щелкает ею несколько раз, но свет не загорается.
- Не работает? — спрашиваю я.
- Нет, работает, — говорит он, — просто там нет лампочки. Сейчас уже поздно, завтра принесем лампочку.
В слабом свете, доходящем из узкого коридора, я вижу вещи. Точнее, еле различаю. Смутно видны вещи, находящиеся у задней стены просторной комнаты, но вещи на переднем плане я различаю: старые кровати, поставленные друг на друга сломанные кресла, шкафы, пыльные абажуры, тазы и металлические корыта...
Официант лучше меня видит все, что находится в комнате; он показывает мне рукой на шезлонг, который завален старыми лампами, абажурами и маленькими фанерными чемоданами.
— Сбрось вещи с шезлонга... Там есть и бархатные портьеры. Сможешь ночевать здесь, пока не найдешь себе места. Не бойся, я завтра все объясню хозяину. Он, кажется, неплохой человек. Пока, спокойной ночи. Ресторан открывается на обед в двенадцать часов, но тебе надо прийти на кухню в девять часов. Спокойной ночи...
Он смотрит на меня с сочувствием и выходит.
Я остаюсь один. Комната для меня — это место, защищающее мое тело и душу, и одновременно — лабиринт, из которого нет выхода. Все дороги снаружи закрыты. Здесь мне не суждено будет увидеть солнечного света. Однако сейчас не время жалеть себя.
Сбрасываю старые вещи на пол; нахожу среди них портьеры, о которых говорил официант, укладываю свое ноющее и усталое тело на шезлонг и накрываюсь бархатными занавесками.
Нет, я не могу забыть себя.
Я — все еще я.
Даже попадая в самые невыносимые условия, я могу предаваться сладким грезам: иногда, стоя на конце гурзуфской пристани, я вижу ялтинский пароход, идущий от Аю-дага до Адалар; в другой раз, стоя на вершине горы Гелинкая в Кызылташе, любуюсь панорамой: наше море у берегов Гурзуфа, речка Сувук-су — и даже в темноте от волнения при виде их мои глаза наполняются слезами. Разве я не для того расстался с родиной, чтобы представлять ее во всей красе, со всей полнотой чувств?
***
И думая в те зимние ночи о том, что я заброшен на край света и все дороги назад для меня закрыты, я чувствовал, как во мне расцветают воспоминания Садыка Турана, и в то же время я испытывал сильную боль, оттого что не мог все это выразить словами.
Самым великим и самым важным видом искусства является искусство письменного слова. Народ находит свое бытие в художественной литературе и с помощью литературы выражает свое бытие.
Первые главы моего романа «Страшные годы» написаны пятьдесят лет назад — в то время, когда в литературе стали отходить от романтизма. Под влиянием военных событий создавались новые произведения. Однако и в них (в том числе и в «Страшных годах») сочетались духовное богатство и разные романтические мотивы. Я горжусь тем, что был одним из представителей (может, последним) литературы того периода.
Из современной литературы романтизм почти вытеснен; на первый план выдвинулись сексуальные романы писательниц-феминисток. Секс в истории человечества всегда был значим. Однако, как мне кажется, именно в те времена, когда половые потребности скрывались или откровенно не описывались, и были созданы шедевры. В архитектуре, в музыке, в литературе. Такие шедевры мы находим в средние века в области живописи, а в восемнадцатом и девятнадцатом веках — в классической музыке и литературе; сегодня же порнография, особенно в литературе, изуродовала искусство. Убежден, что я не одинок в этом мнении.
Мы на пороге двадцать первого века. Сегодня трудно сказать, что принесет двадцать первый век в искусство и литературу. Однако в одном я уверен: ничто не вечно в мире. Верю, что настоящее искусство, в какой бы форме оно ни проявлялось, всегда будет на стороне человека и человечности.
Кажется, я отошел в сторону.
Возвращаюсь в подвальный этаж ресторана, на кухню.
***
Я не догадывался, что моя работа в те дни ради куска хлеба — на фоне трагедии Крыма — станет основой формирования моей личности и моего творчества.
Я начинал работу в девять утра, заканчивал в одиннадцать, иногда в двенадцать часов ночи. Изредка по воскресеньям я не работал. Однако, желая скопить побольше денег, в те дни я занимался уборкой дома хозяина, а в свободное время гулял по Hyde Park’y и с волнением думал о встрече с Региной и дочкой.
И мне очень повезло, что в ту суровую, холодную зиму я ни разу не болел.
Прошло шесть недель моей работы в ресторане. В течение последних трех дней помощник повара не появлялся на кухне. Однажды в обеденное время шеф-повар распорядился:
- Оставь посуду, пусть моют индийцы, а ты помогай мне.
- А где помощник? — спросил я — может, завтра придет?
Он пожал плечами:
— Нет, не придет, Наверно, выиграл деньги на собачьих бегах. Он такой... У него нет никаких тормозов, проработает три — пять недель, потом исчезает и месяцами не появляется.
На следующее утро после моего повышения в должности на кухне появился пожилой человек; это был армянин — баклавщик1. Еще спускаясь по лестнице, он, как завсегдатай кухни, зычным голосом кричит:
— Повар султана Абдюлазиза - Али-и-и!
И, не успев войти на кухню, он направляется прямо к широкому столу, на котором стоит поднос с котлетами, осторожно, двумя пальцами, берет одну котлету, отправляет ее в рот и, облизывая пальцы, вопросительно смотрит поверх очков на шеф-повара, сидящего в кресле у стола.
— Если бы ты добавил в котлеты соли, было бы еще вкуснее, — говорит он.
Шеф-повар сидит в кресле выпрямившись, углубись в свои мысли. Он как будто не видит человека. Или же думает о вкусе котлет и даже не смотрит на армянина. Однако тот вовсе не обижен.
Оказывается, армянин был уважаемым и отзывчивым человеком. Считался шутником, но иногда перебарщивал в шутках.
— Эй, повар Али, что ты сидишь как будто аршин проглотил? Что ты молчишь?
И, не дожидаясь ответа, на том же дыхании продолжает:
— Здесь якобы есть какой-то господин Дженгиз. Ты мне его сейчас покажи, а о вкусе котлет поговорим позже.
Я стою в затененном углу кухни, рядом с тремя индийцами, которые сидят, скрестив ноги, у таза и чистят картошку. Шеф-повар молча поворачивает голову в мою сторону.
Удивительно! Армянин издали выделяет меня среди остальных и, протягивая ко мне руку, говорит:
- Здравствуй, Дженгиз бей! Здравствуй! Здравствуй!
Однако он не подходит ко мне, а останавливается и прячет протянутую руку в карман пиджака.
— Ты, оказывается, из России. Как поживаешь, земляк? Короче, не буду тянуть... Слышал, что ты ищешь себе укромное место. Так ведь? Так. Смотри, я нашел тебе такое место. Вот, — вытаскивает из внутреннего кармана пиджака карточку и пишет на обороте какой-то адрес. — Иди туда. Место называется Sheperds Bush. Знаешь, где это находится?
Шеф-повар включается в разговор:
- Откуда ему знать, где находится твой Sheperds Bush. Человек только вчера приехал в Лондон.
- А мне уже месяц назад сказали о его приезде. Ну ладно, ладно, земляк, — говорит он, подходя и пожимая мне руку. — Иди на Sheperds Bush! Но не вздумай ехать на такси! Лондонское такси дорогое, поезжай в метро. На Tottenham Соurt перейди на центральную линию и выходи на станции Sheperds Bush. Понял? Как поднимешься наверх, поверни влево... Это недалеко. Дойдешь до Holland Road, это десять минут ходьбы. Я написал на карточке, не забудь: верхний этаж дома номер 74; хозяйка квартиры мадам Gretaz, француженка... не бойся, она пожилая женщина, не обидит тебя... Назови ей мое имя, скажи — от армянина Агаяна... Понял? Вот так, земляк. А сейчас иди...
Шеф-повар с места прерывает его речь:
— Сейчас не пойдет, работа есть... Если хочет, пойдет в три часа, когда закроется ресторан. Если сказано сейчас, это вовсе не значит, что он сразу побежит. Пойдет до закрытия ресторана. До перерыва остается полчаса; шеф-повар разрешает мне уйти.
***
Я еду в метро на Sheperds Bush. Очень легко нахожу улицу Holland Road. Приближаясь к дому мадам Gretaz, чувствую, как стучит в висках: а вдруг она уже сдала комнату кому-нибудь... А вдруг она не захочет сдать ее мне... По дороге сюда я строил воздушные замки. А если мои мечты не сбудутся...
Я стою перед трехэтажным домом. На стене три кнопки, под ними таблички с именами хозяев квартир.
Я дрожу. Пытаюсь взять себя в руки. Собрался с духом и нажал кнопку. Прошло три минуты. Пять. Дверь не открывается. Считаю минуты, которые могут стать радостными или горестными.
Наконец дверь открывается, и появляется, как и сказал армянин Агаян, седая, немного сутулая пожилая женщина.
- Мадам Gretaz?
- Да.
Я показываю ей карточку армянина Агаяна. Она улыбается и кивает. Видно, что она меня поняла. Чувство радости охватывает меня. На плохом английском говорю ей:
—Извините, что я Вас потревожил.
Мадам Gretaz, тоже не на очень хорошем английском, пытается меня успокоить:
— Нет, Вы меня не беспокоите, заходите.
Она впереди, я за ней — поднимаемся по лестнице. На этаже четыре комнаты, кухня и ванная.. Теперь я хорошо понимаю, что английская речь мадам Gretaz не богаче и не правильнее, чем моя; мы оба, разговаривая, включаем в английскую речь французские слова.
Объясняю, что я женат и что у меня есть дочь по имени Арзы. Приехал в Лондон месяц тому назад и сейчас работаю в ресторане турка-киприота. И как только найду себе жилье, жена и дочь тоже приедут в Лондон.
Мадам внимательно слушает меня. Я вытаскиваю из внутреннего кармана пиджака кошелек, вынимаю из него сделанную в Варшаве фотографию Регины в тонком летнем платье и шляпе и показываю мадам Gretaz.
— О, какая красавица! — говорит она; того и гляди начнет целовать фотографию. — О, какая красивая! Шик! Шик! Шик! — восклицает она и, обернувшись, смотрит в окно, выходящее на Holland Road. Когда я выходил из станции метро Sheperds Bush, шел снег. Теперь снег перешел в дождь; ветер с дождем бьют в оконные стекла.
Глядя на фотографию Регины в летнем платье и на дождь, идущий за окном, мадам говорит;
— Знаете что, английской женщине одного летнего платья хватает на десять сезонов.
Я не понимаю, что она хочет этим сказать, но все же внимательно слушаю. Переведя взгляд на дождь, хлещущий по стеклам, она продолжает:
— В этой стране за десять лет солнце светит не более десяти раз.
После этого она сообщает о себе очень важную для меня информацию: она не хозяйка этой квартиры; квартира предоставлена ей на определенный срок. Ее собственный дом находится рядом. Два года назад, во время ночной бомбежки, ее дом пострадал; тогда же погиб ее муж. Сейчас ее дом ремонтируется (на средства государства). После ремонта она оставит эту квартиру и переедет в свой дом.
Я размышляю: и это все?
Нет, это не все. Но зачем она мне это все объясняет? Наверно, она не хочет сдавать мне квартиру, потому что скоро вернется в свой дом.
Нет, мадам Gretaz ни о чем таком не думает. Между гостиной и спальней находится узкая комнатка с одной кроватью, маленьким столиком и одним стулом. К изголовью кровати придвинута маленькая тумбочка, и на ней стоит настольная лампа с синим абажуром.
Глядя на лампу с синим абажуром, я слышу, как кто-то (в самом дальнем уголке моего мозга) голосом, похожим на мой, говорит: «Стол и лампа с синим абажуром — это подарок Тенгри для воспоминаний Садыка Турана».
— Плата — два фунта, — говорит мадам Gretaz.
В тот вечер, когда шеф-повар повысил меня в должности, моя недельная зарплата тоже повысилась — с трех фунтов стерлингов до четырех. За аренду комнаты — два стерлинга; у меня остается два стерлинга на неделю.
У меня нет непредвиденных расходов; на дорогу и десять папирос, которые я выкуриваю в день, уйдет около одного стерлинга. И я радуюсь тому, что у меня останется еще один стерлинг.
Мы с мадам приходим к соглашению, и она сообщает мне информацию, которая радует меня еще больше и, кроме того, вселяет в меня надежду.
Возможно ли?
Дело обстоит так: ремонт дома мадам Gretaz закончится через месяц, самое большее — через два. Она продолжает полушепотом, наклонившись ко мне:
- Я дам Вам адрес агентства, которое сдает в аренду все квартиры в этом доме. Хозяйка дома — леди Hamilton. Но ее семья живет в Канаде. Ремонтом здания и сбором денег с квартиросъемщиков занимается особый агент семьи. Вы сходите к нему, пока я не освободила помещение, и скажите о своем намерении снять его. Понятно?
- Понятно, — отвечаю я.
Мадам Gretaz подносит к губам указательный палец и еще тише продолжает:
- Но Вы должны сделать ему подарок. По-да-рок! Вы понимаете, что такое подарок?
- Взятка? — тихо спрашиваю я.
Мадам утвердительно кивает:
— Десять стерлингов... Этого хватит, больше не давайте. В бюро держите деньги наготове. Как только скажете ему о своем намерении, деньги вот так незаметно положите на край стола. Дальше — легче. Агент запишет Ваше имя в арендную книжку. Как получите арендную книжку, так сразу и станете хозяином этого этажа. Плата за этаж составляет два с половиной стерлинга, то есть это на десять шиллингов больше, чем плата за аренду одной комнаты. А когда станете хозяином квартиры, сами сможете сдавать в аренду одну комнату. Ладно. Теперь уходите. Все обдумайте. Когда пойдете к агенту, не забудьте взять с собой десять стерлингов. Дальше — легче. Не забудьте... Как только получите арендную книжку, Ваши жена и ребенок смогут приехать в Лондон.
Сердце мое сильно бьется. Шепотом сказанные мадам Gretaz слова звучат для меня, как прекрасная музыка... Прекраснее, чем оперы «Мадам Баттерфляй», «Аида». Волнение переполняет меня, перехватывает мое дыхание; мне хочется обнять мадам и целовать ее лоб, щеки, глаза.
***
Не помню, как я расстался с мадам Gretaz.
На улице я почувствовал себя легким, как птица. Пока я еще не был в состоянии думать, рассчитывать, хватит ли мне денег на оплату квартиры и на питание. Я уверен был только в одном: сегодня ночью я буду спать не на складе старья, а в своей комнате и в своей постели. Я буду сидеть за своим столом. Может, с книгой в руках. Буду думать о Регине. Буду писать ей письмо.
Несмотря на все трудности, я нашел себя и свое место. Я снова становился самим собой.
Я зашел в магазин Woolworth рядом со станцией метро Sheperds Bush и купил толстую тетрадь, ручку, чернила, чернильницу и три конверта. Когда я вернулся на станцию, уже стемнело. Стрелки круглых станционных часов над билетной кассой показывали шесть. Ресторан был уже открыт. Шеф-повар ждал меня. Меня ждала немытая посуда и другая работа.
Я спокоен. Спешу на эскалатор. Опаздываю. Надеюсь, шеф-повар не рассердится на меня. Зачем ему на меня сердиться? Сегодня в мою жизнь пришла новая весна; сегодня я открыл настоящий смысл жизни. Я ему это объясню. Он поймет. Я закричу во весь голос: Сегодня я заново родился! Я живу! Он такой же человек, как и я, поймет меня.
Я пока еще не был писателем. Однако знал, что писатель по сравнению с другими деятелями искусства самый впечатлительный человек, мысли которого часто находятся в хаотическом беспорядке, и догадывался (скорее на бессознательном уровне), что эти свойства присущи и мне.
***
Рождественский вечер.
Оказывается, шеф-повар хочет провести рождественский вечер около елки со своей женой-англичанкой и двумя детьми; он уходит рано. Индийцы Рождества не празднуют, однако картошка на завтра уже почищена; для них на кухне сегодня работы нет. Но я не могу сказать им: «Останьтесь, подметите кухню, есть еще гора немытой посуды». Как говорит шеф-повар, они странные люди. Очень тихо ведут себя, очень медленно двигаются. Я прислушался к совету прежнего помощника повара: теперь на каждую тарелку я не трачу пяти минут — мою быстро. Что касается индийцев, то они и за пять часов не справятся с такой работой.
Индийцы тоже уходят.
Уже двенадцатый час ночи. Ресторан закрыт. Никто на кухню не спускается. Друга-официанта тоже нигде не видно. Он уже не появится. Не подойдет и приветливым тоном не скажет: «Кончай работу, у тебя уже есть свое место, иди отдыхай». У него, наверно, тоже есть жена и дети. Наверно, он тоже ушел пораньше, чтобы провести рождественский вечер с семьей. Я утомлен, но отдохнуть не могу; быстро мою грязные тарелки, снятые с подъемника. Чищу газовые плиты; подметаю пол и ровно в двенадцать часов выхожу из кухни.
Улицы безлюдны.
Быстрым шагом иду к станции метро Tottnham Court Road.
Станция закрыта. На решетчатых железных дверях висят замки. Оказывается, в рождественскую ночь последние поезда метро уходят в одиннадцать часов вечера. И автобусы давно не ходят. На улице не видно ни такси, ни частных машин. Проспект Охford, весь день забитый людьми и транспортом, из конца в конец абсолютно пуст. Улица, где я поселился, в двадцати километрах отсюда; вынужден идти пешком.
Еле волочу ноги. Около Нуde Park Corner меня догоняет такси, замедляет ход, и водитель, высунув голову в окно, спрашивает:
- Хочешь поехать на такси?
- Да, хочу.
- Куда?
Holland Road.
- Восемь стерлингов.
Восемь стерлингов! Это же четырехмесячная арендная плата за квартиру.
Таксист все понял по выражению моего лица и, не говоря ни слова, нажал на газ.
Идет снег.
В рождественскую ночь в Лондоне снег идет редко. Но на мое счастье в этом году идет. Причем крупными хлопьями. Улицы, по которым я иду, завалены снегом. Кажется, обувь моя прохудилась — мерзнут пальцы ног. Но даже на снежных улицах я продолжаю фантазировать. При мысли о Регине даже снег кажется мне прекрасным и поэтичным, и по мере приближения к Holland Road я ощущаю внутри себя тепло. К тому же в кармане пальто есть ключ от двери моего дома.
Открыв дверь, осторожно поднимаюсь на третий этаж. Мадам Gretaz, наверно, спит; нигде ни звука. Открываю дверь и проскальзываю в свою комнату. Электрический камин, стоящий у стены слева, выключен. Но видно, что мадам Gretaz обо мне заботилась и только недавно выключила камин: в комнате еще тепло. Вешаю пальто на крючок.
В углу комнаты столик, и на нем тетрадь и ручки... ждут меня.
***
Первое письмо Регине (как оно мне запомнилось):
Любимая Регина, в кратком письме я уже сообщил тебе, что нашел работу в ресторане турка-киприота. Прошло три месяца. Три длинных, чрезвычайно трудных и безнадежных месяца без тебя. Не сомневаюсь, что и для тебя это время без меня было тревожным. Однако я успокаиваю себя тем, что рядом с тобой наша дочь Арзы и, просыпаясь ночью, ты обнимаешь ее. Если бы ты знала, как мне хотелось в бессонные ночи брать на руки нашу дочь и обнимать тебя!
Моя Регина, перед тем как расстаться с тобой я смотрел в волшебный хрустальный шар и в нем увидел не только наши солнечные берега, но и двери, которые ведут в реальную жизнь.
После разлуки с тобой я оказался в реальной жизни. Работаю в ресторане турка-киприота. Я доволен и хочу, чтобы ты обо мне не беспокоилась.
Пишу тебе в комнате, которую на прошлой неделе я снял в аренду у одной француженки. Сразу хочу признаться, что в первый день пребывания в Лондоне я был охвачен страшной паникой. Да, я был испуган. Ты знаешь, в этом мире, кроме тебя, у меня никого нет. Я боялся, что умру без тебя и вдали от тебя.
И вот прошло три месяца. Чувствую, что я постепенно возвращаюсь к себе прежнему, которого ты хорошо знаешь. С каждым днем я и физически становлюсь сильнее.
За последний месяц моя зарплата основательно повысилась. Кроме работы в ресторане, в свободное время я занимаюсь уборкой в доме хозяина. Деньги без надобности не трачу. С десяти папирос в день я перешел на пять; каждую папиросу делю на две части и курю их, вставив в костяной мундштук. Деньги трачу только на оплату комнаты и дорогу. Я накопил уже шестнадцать стерлингов. Сегодня утром отправил тебе почтовым переводом пять стерлингов.
Отбросив беспокойство и тоску, жду с нетерпеньем нашей встречи.
Второе письмо.
Моя Регина, если бы я умер вдали от тебя, люди, глядя на мое безжизненное лицо, могли бы сказать так: человек сделал все, что было в его силах, затем не выдержал и покончил с собой. Но ты знаешь, что я не из тех, кто кончает самоубийством. Особенно я, у которого есть такая Регина. С тобою жизнь для меня не может иметь конца.
Мое духовное возрождение продолжается.
Прежняя хозяйка этажа, мадам Gretaz, сегодня переехала в свой дом, и в тот же день, в обеденное время, я стал хозяином этажа со вписанным в мои документы адресом. Можно ли в это поверить? У нас есть квартира из четырех, комнат, кухни и ванной комнаты. С нетерпеньем жду скорой встречи с тобой в нашем новом доме.
Вчера я послал тебе почтой пять стерлингов. Приближается день моего рождения. Удивительно! Я не думал, что день моего рождения принесет нам прекрасную весеннюю весть. Отныне все наши весны и лета будут прекрасны.
Как потеплеет, сможешь ли ты поехать в Эдинбург? Почему бы тебе не поехать, конечно, поезжай. В одном из шикарных магазинов купи себе летнюю шляпу.
Жду тебя с нетерпеньем. Все теперь связано с терпеньем. Ждать недолго. Все комнаты пока пустые, без вещей. Ты знаешь, все еще действуют законы военного времени — распределения товаров; как и продовольствие, мебель в магазинах продается по купонам. В ресторане, где я работаю, у меня есть отзывчивый друг, официант; он обещал пойти со мной в местный отдел муниципального совета и помочь в получении талонов на мебель. Прекрасно, не правда ли? И хотя я живу в трудных условиях, но думаю, что начинаю понимать и любить людей.
Выяснилось, что я могу взять в долг у владельца ресторана пятьдесят стерлингов для покупки мебели. Мой друг официант говорит мне: «Не бойся, наш хозяин не такой плохой человек, как кажется; и вообще это не благотворительные деньги, это долг. Он хороший человек, но когда речь идет о деньгах, он прижимист; не удивляйся, если он потребует проценты.»
Ну как мне не радоваться! Радость и воодушевление вытесняют из меня все дурные чувства.
Вчера, во время обеденного перерыва, я гулял по Охford Street остановившись перед витриной мебельного магазина, рассматривал кружевные, в складках оконные занавески, граненые хрустальные вазы и рюмки на полированном столе, честерфильдские кресла, обитые тисненой кожей. Да! Мне бросился в глаза пятиламповый радиоприемник марки Аlba.
Ты и представить себе не можешь, как горько мечтательному человеку смотреть на эти вещи!
В священных книгах протестантизма написано: один человек, посеявший на клочке земли килограмм зерна и собравший урожай в десять килограммов, полезнее для народа, чем тысяча политиков, управляющих народом.
Я не материалист; я свободомыслящий человек. Но я человек, который хочет и может заботиться о своих близких. И если я рассчитываю на достаток и благополучие для своих близких, то согласен стать и работающим «протестантом».
Надеюсь на скорую встречу с тобой. Не забудь, до лета осталось мало; в каком-нибудь шикарном магазине Эдинбурга купи себе летнюю шляпу.
***
1947 год. Месяц май.
Я жду ответа на последнее письмо, посланное Регине. Прошла неделя, ответа нет. И сегодня, стоя у окна, смотрю на улицу. Я не могу увидеть почтальона, идущего по тротуару перед домом, но когда он проходит по противоположной стороне улицы, я с грохотом сбегаю по лестнице и осматриваю почтовый ящик.
И сегодня от Регины нет письма.
Регина, Регина...
С тяжелым сердцем иду на работу.
Когда нет писем и вестей, реальная Регина превращается в призрачную. В нашем Симеизе (может, Кореизе, неважно, они расположены рядом) есть статуя девушки по имени Арзы. Легенда проста: Арзы, набиравшая в свой кувшин воду из источника на берегу моря, была схвачена разбойником Али Бабой, который наблюдал за ней со стены. Он увез Арзы на своем корабле в Стамбул и продал ее в гарем султана. Прошло много времени. Арзы родила девочку. Но она не забывает родных берегов, каждый день тоскует по своему селу. И в конце концов, не вытерпев разлуки, она с ребенком бросается из окна в море и переплывает бурное Черное море; но, выходя с ребенком на руках на симеизский берег, превращается в камень.
В своем воображении я вижу, как Регина с маленькой Арзы на руках долго плывет по ледяным водам Балтики и, выходя на берег Польши, по которой она истосковалась, превращается вместе с ребенком в камень.
И вот я на месте. У дверей ресторана меня встречает мой друг официант. Но как! Как будто мы дружим уже сорок лет. Я еще только подхожу, а он издали кричит:
— Дженгиз! Я уже целый час жду тебя здесь!
Да кто такой этот Дженгиз, чтобы его ждали в ресторане? Я смотрю на свои часы: без десяти девять.
— Ладно, ладно, нечего смотреть на часы. Быстрее заходи, — говорит он.
Я немного удивлен. Не думал, что в ресторане я стал своим человеком. Надо же, он целый час ждет меня! Со смешанными чувствами захожу в ресторан и ... поразительно! Напротив, перед стеклянным буфетом, сидит Регина в летней шляпе. И в двух шагах от Регины, на ковре, сидит маленькая Арзы с вытянутыми вперед ногами, между которыми зажата кукла с желтыми волосами и бирюзовыми глазами. Она меня не видит. Ну, может, и видит, но не узнает своего отца после трехмесячной разлуки. Или же кукла-блондинка представляет для нее больший интерес, чем отец. Но Регина... Заметно, что вдали от меня каждый день и каждый час она жила для меня.
Взяв Арзы под мышки, она поднимает ее с пола и говорит:
— Смотри, это твой папа! Папа!
Для маленькой Арзы ее желтоволосая кукла с бирюзовыми глазами дороже и прекраснее отца. Но в наших с Региной глазах горит огонь долгой трехмесячной разлуки. И мы страстно обнимаем друг друга.
Затем я поднимаю с пола Арзы, целую ее в лоб, волосы. Удивительно, они обе такие, какими мне снились каждую ночь; даже прекраснее.
Мой друг со стороны наблюдает за нами. Я все еще взволнован. Регина тоже. Мы стоим, взявшись за руки, и смотрим на Арзы, стоящую с куклой в руках между нами. Друг подходит. Мы с Региной говорим на непонятном ему языке. Он смотрит в лицо странного турка (меня), как бы желая увидеть то, чего он до сих пор не замечал. Потом говорит:
— Спроси у жены, может, она хочет поесть.
Я задаю Регине этот вопрос по-польски. Она отрицательно качает головой: успела позавтракать в поезде.
- Тогда ты отвези ее домой, — говорит официант.
- Но работа...
- Не волнуйся, я все объясню шеф-повару. Если понадобится, сообщу об этом и хозяину ресторана. А теперь ты отвези жену домой. Работа не убежит... Приедешь вечером.
Регина и я с Арзы на руках выходим из ресторана. Специально для Регины в Лондоне сегодня солнечный день, небо необычайно высокое и синее; солнце жарко греет. Регина снимает легкий жакет; на ней тонкая блуза медового цвета и такой же шарф, на голове летняя шляпа — вся она как неожиданный солнечный день в марте.
— Далеко ли наш дом? — спрашивает Регина.
Грудь моя вздымается от радости. Я повторяю про себя сорвавшиеся с губ Регины слова: наш дом. Я не хочу везти ее в метро. Мы поедем в двухэтажном автобусе, будем сидеть на втором этаже и смотреть на витрины магазинов и зелень Нуde Park’a.
Едем в автобусе. В пути я почему-то украдкой смотрю на Регину и с каждым взглядом, как священную воду, по капле пью красоту ее лица.
В творчестве Хемингуэя особое место отведено медсестрам. Медсестры в его произведениях — прекрасные любовницы; медсестра — такое создание, которое хорошо понимает сексуальные желания мужчины и умеет их удовлетворять.
Сидящая рядом Регина похожа на медсестру Хемингуэя; и я, всю дорогу любуясь лицом Регины, испытываю наслаждение.
***
Тот день стал самым счастливым днем моей жизни. У меня было жилье. Когда бы я ни вышел из дома, я знал, что вернусь назад, в свой дом. Это место должно было стать моей родиной. Я, потерявший родину, должен был заново создавать ее в своем доме и, создавая ее, не должен был отрываться от своего прошлого и своих убеждений. Но я не собирался оставаться рабом своего прошлого и своих убеждений. И никогда не должен говорить себе: уж так случилось, — и пока я не найду причины, приведшие меня в это состояние, я буду снова и снова задавать самому себе вопросы. И отныне я никогда не буду оставаться в темноте. И если я изменюсь, то другое Я, живущее во мне, похожее на меня, прикажет мне: Ты всегда будешь стоять на ногах; твои колени никогда не будут сгибаться; ты будешь трезво смотреть вперед и увидишь все, что тебя ожидает даже через тысячу лет.
Самые тяжелые дни моей жизни стали золотым фундаментом моего творчества.
Между тем «Воспоминания Садыка Турана» уснули во мне глубоким сном. И все же, возвращаясь в полночь домой усталый и разбитый после работы, я слышал, как моя тень, идущая впереди меня вместе с Садыком Тураном, поет песню тоски по Крыму. Тень моя была большая, а я был маленький, слабый и не мог ей подпевать.
Странно. Во время войны я мог сохранять свою сущность, убегая от самого себя. Я мог сохранять свои мысли и чувства в кызылташской скале Гелинкая, в генуэзской крепости Гурзуфа и в Аю-даге: они были так далеко. А теперь надежды погасли. Я уже не мог убегать. Мой ум и рассудок были на месте, но вместе с тревогой появлялось какое-то внутреннее оцепенение.
Регина это замечала.
Вначале мы думали о возвращении в Польшу, но со временем (особенно после неудачного визита в Москву первого президента Польши Миколайчика) эта мысль в нас застыла: Польша была полностью оккупирована русскими коммунистами. Как бы ни было тяжело, но мы вынуждены были жить вдали от родины, тоскуя по ней. Как знать, может, со временем эта тяжесть станет немного легче. Когда в полночь я приходил с работы домой, наклоняясь над Арзы, спящей в своей постели, и глядя на ее розовое личико, говорил вздыхая: «Ты родилась в мирное время, ты не видела того, что видел я; ты не испытала и никогда не испытаешь того, что выпало на мою долю. Когда вырастешь, может, будешь слушать мои рассказы. Если не мои, то моих ровесников. Но ты не поймешь того времени, в котором мы жили, и будешь считать людей моего поколения странными, не знающими, чего они хотят».
***
Регина пыталась, насколько это было в ее силах, облегчить мое душевное состояние. Чувство душевной тяжести, которое я испытывал, влияло и на мое здоровье. Замечая по выражению моего лица, что я опять нахожусь в угнетенном состоянии, Регина говорила: «Сколько это будет продолжаться?»
Когда в Варшаве я впервые увидел Регину, она казалась мне ангелом. А теперь...
В нашем Кызылташе жил один Ибраим. Одинокий, без отца и матери. Кызылташские дети называли его дурачок Ибраим. Но он не был дураком. Он не был похож на тех дураков, которых я знал. Думаю, и взрослые это понимали, особенно пожилые женщины: они называли его бедняга Ибраим, несчастный Ибраим.
Бедняга Ибраим действительно был беден: дырявая обувь, распоротый по швам кафтан, лицо в язвах, глаза гноятся. С рассвета до поздней ночи он бродил по узким улочкам Кызылташа, собирал камни, принесенные дождевыми потоками, сгнившие куски досок, высохшие ветки и складывал их по обочинам улиц, постоянно бормоча что-то себе под нос.
Бедняга Ибраим не был абсолютно заброшен. Его соседка всегда оставляла у его дома что-нибудь из еды: ломоть хлеба, соленый огурец, горсть сушеного винограда или персика; иногда — ломоть хлеба со сливочным маслом или две слоеные лепешки, оставшиеся от ужина. Дальние родственники примерно раз в год обрезали ему отросшие волосы и щетину, отводили в глухой угол сада и там купали его в металлическом корыте; может, советовали ему не бродить по улицам, но дурачок, или бедняга, Ибраим оставался все тем же Ибраимом. В любое время года, в любую погоду он весь день проводил на улицах, собирая камни и сухие ветки и складывая их кучками.
В детстве я тоже видел беднягу Ибраима, когда ходил к дяде Осману, жившему в крайнем доме верхней части деревни. Однако внешний вид его не привлекал моего внимания; проходя мимо него, я вслушивался в его бормотанье, мне хотелось разобрать его слова. Ничего услышать не удавалось.
Вскоре после того, как наша семья перебралась из Кызылташа в Акмесджит, я услышал о судьбе бедняги Ибраима: он скончался, когда, сидя на куче собранных им камней на обочине дороги, ел хамсу, которую поднесла ему соседка.
Не таким ли жалостливым взглядом смотрит теперь на меня Регина, каким кызылташские женщины смотрели на беднягу Ибраима?
***
Регина понимала, как я мучаюсь, устраивая нашу жизнь в чужом мире и в тяжелых экономических условиях. Сначала она пыталась поместить маленькую Арзы в ясли, потом искала себе работу; нашла: в посольстве Эфиопии требовалась прачка.
Она вставала рано утром, пока я еще спал, готовила для меня на кухне тост и чай, отводила Арзы в ясли, потом шла в посольство и до позднего вечера занималась уборкой и стиркой. Мы очень редко видели друг друга. И я, и она возвращались с работы усталые и измученные. Утром, уходя на работу, мы были одни, а в полночь, встречаясь после работы, мы были совсем другие. Держаться за руки, смотреть друг на друга с радостными улыбками, беспечно болтать или ласкать друг друга — все это было теперь не для нас. Конечно, после войны, в условиях экономической разрухи, я не мог ожидать легкой жизни; и вообще я знал, что жизненный достаток при капитализме достигается через напряжение всех физических сил человека, и ни на что не сетовал. Я замечал, что и Регина проявляет искреннее усердие в обустройстве нашей жизни, хотя и старается мне этого не показывать. И все же, замечая по выражению лица мое тяжелое душевное состояние, она иногда не могла удержаться от вопроса: «Как долго это будет продолжаться?»
В конце концов Регина запротестовала и потребовала: «Найди себе другую работу!» Она хотела видеть меня возле себя.
Я бросил работу в ресторане турка-киприота. С опытом, приобретенным за полтора года работы, я смог найти новое место быстрее и легче, чем ожидал. Около года я проработал в английском ресторане Seven Dworf на улице Charing Cross. Работа и здесь была тяжелой: подолгу, часами я работал на кухне в цокольном этаже. Но один день в неделю у меня был свободен; по утрам я видел проснувшуюся дочку; в мой выходной день мы гуляли втроем в расположенном недалеко от дома Ноlland Раrк'е, а по вечерам (опять же по настоянию Регины) я садился за стол, на котором лежала тетрадь с воспоминаниями Садыка Турана, первые части которых были начаты мной в конце войны.
Однако мой мозг был заперт. Не успевал я написать и двух слов, как ручка падала из моих рук. Я был бессилен. Я был беспомощен. В те минуты, когда я вспоминал, как мне хотелось писать в Крыму, как там я страстно отдавался этому делу, мои глаза наполнялись слезами; мне казалось, что я никогда не смогу преодолеть своей беспомощности перед листом чистой бумаги. Нет, я не был таким, как кызылташский бедняга Ибраим, но прожитые мною страшные годы изнурили и раздавили меня. К тому же в это время я узнал о трагедии Крыма во всей ее жестокой неприглядности, и это подорвало мои силы и мой дух. Регина все это видела и по мере сил даже пыталась помочь мне привести в порядок обрывки мыслей, которые вертелись в моей голове.
Наша с Региной английская речь стала довольно хорошей; кроме книг, которые мы брали из местной библиотеки, мы покупали книги и свободное время проводили за чтением.
Со временем я стал мысленно отрываться от далекого Крыма (куда мне больше нет возврата и которого я, может, никогда не увижу), более трезво смотреть в будущее и придавать большее значение нашей повседневной жизни.
Да, моя родина была для меня абсолютно недоступной.
Да, оставленная мною родина была покрыта туманом.
Моя родина была разрушена. Может, мертва...
Ни один человек больше не ждал меня на родине.
Место, где я работаю, где зарабатываю на хлеб; дом, в котором я живу... В моих руках было сделать это место подходящей для меня родиной.
***
1950 год.
Первый месяц года.
Я опять меняю место работы. Работаю в английском ресторане, в квартале Сity, только в дневное время. Жаловаться не на что: зарабатываю хорошо. Работаю с девяти часов утра до семи вечера. За два года мы украсили нашу квартиру: на окнах — кружевные занавески, на столах — скатерти, которые Регина вяжет сама, на креслах и диванах — вышитые подушки, и в шкафах — книги, которые мы купили на заработанные кровавым потом деньги.
Думаю, именно в эти годы я перенял у Регины ее увлечение книгами. Когда я жил в Крыму, русская литература, какой бы она ни была богатой, для меня была ограничена определенными рамками. Таким, как я, окончившим среднюю школу, институты и университеты, невозможно было выйти за круг таких писателей, как Пушкин, Лермонтов, мало читаемый (по сравнению с Толстым) Достоевский, Чехов и Шолохов. Здесь я впервые познакомился с настоящей современной и классической западной литературой. И хотя после пережитых трудных и страшных годов я физически немного ослабел, но рассудок мой был ясен.
Нет, здесь невозможно полностью отказаться от разговора о мире денег и доходов; невозможно потому, что я воспитал себя духовно независимым человеком; для сохранения духовной независимости, наверно, прежде всего нужна независимость материальная. И хотя здесь неуместно говорить об этом, но, читая книги, я рождался заново не в смысле обогащения своих знаний, а в смысле очищения и обновления своей души, в смысле познания самого себя и людей, познания жизни, которую Создатель дал мне на ограниченный срок.
Я начинал это понимать, как и каждый человек, который увлекается чтением.
***
1953 год. Март.
На деньги, скопленные за семь лет, я купил дом с кафе на Fulham Road (меньшую часть стоимости заплатил сразу, остальное — в рассрочку). Это был довольно большой трехэтажный дом с подвальным помещением. Прежний владелец на первом этаже держал кафе, а верхние этажи сдавал в аренду.
Долгие годы дом оставался без хозяйского присмотра. Просторный двор, окруженный со всех четырех сторон высокими стенами, использовался как гараж и ремонтная мастерская. Подвальный же этаж был просто забит всяким мусором: старые матрасы с вывалившимися ржавыми пружинами, ржавые обручи, гнилые доски, ржавое корыто, дырявые ведра разбитое зеркало и ящики. Перед моими глазами бегали и резвились мыши.
Естественно, в таких условиях я не мог открывать кафе. Я сразу же обратился в санитарный отдел муниципалитета, и, по милости Создателя, гараж был закрыт; через некоторое время с верхних этажей съехали все квартиросъемщики.
Покупая дом, я не догадывался, с какими трудностями мне придется столкнуться. Первые месяцы после вселения в дом я был в полной растерянности. Не знал, как мне выйти из этого положения; бессонными ночами меня посещали всякие видения; мне казалось, что дом, как глубокое болото, всосал меня по горло.
Исключительно своими силами я очистил подвальный этаж; побелил стены известкой, часть помещения, которую я намеревался использовать в качестве склада, уставил деревянными шкафами, а для кафе, которое было закрыто около трех месяцев, купил новые столы, кресла, скатерти и все необходимое для кухни.
Худой, хилый и во всех отношениях слабый и маленький, я сотворил чудо; никогда не думал, что смогу такое сделать.
Вот таким образом я вселился в дом, где мне предстояло прожить двадцать один год и написать большую часть моих произведений. Я помню не только трудности, с которыми мне пришлось столкнуться в тот период, но и самые прекрасные события моей жизни. «Воспоминания Садыка Турана» («Страшные годы» и «Человек, потерявший свою родину»), «Они тоже были людьми», «Куклы, висящие на ветке миндаля», «Мерзнущая улица», «Возвращение», «Дни смерти и страха» — эти романы были написаны здесь, в этом доме; здесь я познакомился с писателем Яшар Набй Найыром и сдружился с ним; в гостиной этого дома мы сидели с такими авторитетными представителями турецкой литературы, как Суут Кемал Еткйн и Селяхаттйн Бату, и поверяли друг другу свои печали.
В 1974 году, когда мы съехали из этого дома, я подошел к кафе «Annabelle», которое я создавал своими руками; стоя рядом, посмотрел на окна дома полными слез глазами и пережил горько-сладкие воспоминания двадцати одного года своей жизни.
***
Не считаю необходимым говорить здесь о том, как я работал в комнате нового дома, закрытой для всех, кроме меня; если начну говорить об этом, то не смогу избежать того, чтобы не повторять содержания моих книг — «Отражения» и «Из тетради Халюка и лондонские письма». Однако все же, даже ценою повторения, считаю необходимым обратить внимание на следующее: более половины романа «Страшные годы» было написано на крымскотатарском языке еще до переезда в новый дом. До 1949 года я не читал ни одной книги, ни одной газеты на турецком языке; за те полтора года, что я работал в лондонском квартале Soho, я не встречался ни с одним турком, кроме турок-киприотов, с которыми работал. Вообще работа по добыванию средств к существованию отнимала все мое время, не давала возможности думать о моих писательских устремлениях. Тетрадь, которая была названа «Воспоминания Садыка Турана», не открывалась мною в течение долгих лет.
Вскоре после нашего переезда в новый дом на Fulham Road из Турции мне пришло первое письмо. Оно было от моей давней подруги Зоре ханум. Наша дружба с Зоре Карабаш возникла на почве моей любви к поэзии и страстного увлечения художественной литературой. Вслед за письмом я получил из Турции две книги.
Вот так произошло мое знакомство с современной турецкой литературой.
Я перечитал написанные части романа «Страшные годы», прочитал и задумался: мой герой Садык Туран говорил со мной не со страниц моего романа, а откликался мне издалека на языке очень дальнего родственника.
Сначала я почему-то забеспокоился. Думаю, беспокойство мое было связано не с тем, что Садык Туран говорил со мной издалека, а с его языком.
Присланные мне турецкие книги я прочитал не менее двух раз. И с каждым прочтением Садык Туран отдалялся от меня, и по мере удаления его голос становился неслышным и растворялся в воздухе, воде, легком ветерке; вместо него до меня стали долетать отголоски речи кызылташских Бекиров, Энверов, Чилингиров, Ремзи и над ними — благозвучная и сладкая речь Земине Дагджи и моего дяди Сеид-Умера, читавшего мне отрывки из рассказов Умера Сейфеддина.
Но я оставался самим собой. Я чувствовал, что в писательском деле, как и в любом другом, надо сохранять свой неповторимый голос, оставаться самим собой. Вообще с момента открытия кафе в 1953 году я был загружен работой с рассвета до позднего вечера. И все же, просыпаясь иногда в середине ночи, я садился за воспоминания Садыка Турана.
В конце концов я пришел к решению писать роман заново.
Прежний Садык Туран отдалился от меня, стал историей; из его истории в моем сознании должен был родиться новый Садык Туран.
Нет, речь Садыка Турана не будет изменяться, но на кызылташском языке он будет говорить только со мной; и в те минуты, когда он будет говорить по-кызылташски, до меня будут долетать дыхание кызылташцев, сияние их глаз, их слезы и улыбки.
Я дал себе слово, что после тяжелого рабочего дня в кафе вечерами буду заново писать воспоминания Садыка Турана. Я был готов писать. После многолетних раздумий над романом, когда уже более половины текста было написано, мне не надо было искать отправных точек сюжета. Мне оставалось только овладеть техникой письма и по мере возможности писать по-турецки, точнее говоря, уловив мелодию маминой речи, излить ее на воспоминания Садыка Турана.
***
Я писал «Воспоминания Садыка Турана» полтора года. Печатал текст на старой пишущей машинке, которую купил в соседнем магазине, у мастера по ремонту таких машинок. Дважды я переписывал текст и дважды, двумя пальцами, перепечатывал его начисто.
После окончания работы над романом я почувствовал себя абсолютно опустошенным. Все, что я накопил в себе до этого дня: надежды, устремления, ожидания, мечты — все вытянули из меня воспоминания Садыка Турана.
Вначале, читая и перечитывая роман, я забывал обо всем на свете и блаженствовал. Но по прочтении я снова ощущал себя в какой-то печальной пустоте.
Кто, кроме меня, будет читать роман?
Никто.
Если я напишу письмо Зоре ханум и объясню ей свои сомнения... Что-о-о?
Роман объемом в пятьсот страниц?
Может, она засмеется и, проходя мимо, скажет: «Ты, маленький Дженгиз, мечтатель Дженгиз, писавший крошечные стихи в мою честь, прошел со своим карандашом весь Крым — с юга на север и с запада на восток».
Может быть. Однако во мне как бы рухнули все преграды и реки вышли из берегов. В очень короткое время я написал рассказ «Мой товарищ Максут».
«Воспоминания Садыка Турана» были довольно увесисты, и я не мог их куда-нибудь отправить; а рассказ «Мой товарищ Максут» был легким. Я сделал на машинке три копии и послал их по адресам трех турецких газет. Никто не откликнулся. И как раз в это время Зоре ханум прислала мне две книжки (кажется, по цене - одна турецкая лира) из серии «карманные книги», которая выходила в издательстве Varlik. Я заново напечатал рассказ «Мой товарищ Максут» и послал его в издательство Varlik. Через какое-то время я получил по почте письмо, подписанное Яшар Набй Найыром. Автор письма сообщал, что рассказ ему понравился, но он очень короткий, и если к нему добавить еще страниц двадцать, то его можно будет напечатать в виде отдельной книги.
Это сообщение из издательства Varlik открывало для меня новое направление литературной деятельности. Через несколько часов после получения письма у меня был готов ответ на предложение издательства. Я писал, что рассказ «Мой друг Максут» был послан им в качестве эксперимента, пробного шара, что под рукой у меня лежит законченный роман «Воспоминания Садыка Турана», которому я придаю особое значение, и что рукопись романа я намерен послать им в ближайшее время.
После того как я отправил в издательство Varlik это письмо и вслед за ним заказной бандеролью рукопись романа «Воспоминания Садыка Турана», я перестал спать по ночам, а днем бродил по дому, как лунатик; когда же приходил в себя, то смотрел на настенные часы и вместе с маятником отсчитывал секунды, минуты, часы.
Наконец в конце месяца из издательства пришло письмо. Оно было подписано тем же именем: Яшар Набй Найыр. Он сообщал, что они высоко оценили роман, однако в языке романа встречаются шероховатости, в связи с чем необходима правка текста, и эту работу может взять на себя поэт Зия Осман Саба; и если у меня нет возражений против условий договора о публикации романа, то он просит меня подписать договор и выслать его назад.
В том же письме Яшар Наби Найыр сообщал, что в связи с большим объемом романа издательство не согласно печатать его в одном томе, предложил разделить его на две части и назвать первую часть «Страшные годы», а вторую — «Человек, потерявший родину».
***
Роман «Страшные годы был издан в декабре 1956 года. Три месяца спустя увидел свет и роман «Человек, потерявший родину». Здесь я вижу необходимость отметить следующее: в языке романа оказалось гораздо меньше «шероховатостей», чем я предполагал. Покойный Зия Осман Саба выполнил правку романа мастерски и деликатно; язык романа не претерпел почти никаких изменений, лишь был, если можно так выразиться, «причесан».
То, что язык романа не подвергся каким-либо значительным изменениям, было для меня большим успехом. Публикация романа открывала мне путь к новым достижениям в литературной деятельности. Может, «Страшные годы» и не следовало расценивать как успех; к тому же после выхода в свет романа я начал чувствовать, как Гурзуф и Кызылташ возрождаются во мне, и, несмотря на то что от гурзуфцев и кызылташцев меня отделяли тысячи километров и не было никакой возможности еще раз встретиться с ними, ощущал радость общения с ними.
Из материальных соображений мы не могли держать в нашем маленьком кафе других рабочих; уборка, подготовка к следующему дню, счета и бухгалтерия — все это было на Регине. Как только кафе закрывалось, я поднимался в свою особую комнату и садился за стол, на котором лежала рукопись романа «Они тоже были людьми».
Роман «Они тоже были людьми» был написан в те годы, когда я находился в состоянии пессимизма и ностальгии. Какая-то таинственная сила переносила кызылташцев ко мне. В своей запертой ото всех комнате я жил с ними и, будучи носителем всех характерных черт жителей Кызылташа, с помощью выразительных возможностей языка романа переносил их из мира мертвых в мир живых людей.
Как я уже писал в первой части этих «Воспоминаний», роман «Они тоже были людьми», созданный в свойственном мне стиле и на языке, понятном любому тюркскому читателю, я считаю своим самым большим достижением.
***
В издательстве Varlik был опубликовано восемь моих романов. В журнале Varlik в 1957 — 1981 годах было напечатано много моих рассказов и статей. Большинство моих романов переиздавалось там самое меньшее по два раза. После кончины Яшара Наби Найыра и его жены Вельмы ханум моя связь с издательством Varlik оборвалась; мне перестали присылать и журнал Varlik, который я получал долгие годы, вплоть до 1981 года.
При жизни Яшар Наби Найыр очень часто писал мне, что издательство Varlik в долгу передо мной. После его кончины об этом долге забыли; забыли или вычеркнули из расчетных книг издательства. Конечно, значение слова долг в составе предложения меняется; в зависимости от стиля оно может приобретать переносное значение. Я и не рассчитывал на доходы от публикации своих романов. Деньги на ремонт пишущей машинки, на ленты, бумагу, ручки, чернила, на почтовые расходы я брал из тех, что зарабатывал в поте лица в кафе. Я никому ничего не должен и мне никто не должен.
Может, кто-то в издательстве Varlik имеет свое мнение обо мне; здесь я хочу напомнить только об одном: кроме рассказа «Мой товарищ Максут», упомянутого на этих страницах, я послал (если не ошибаюсь, в 1957 году) в издательство рукопись пьесы «Большая ложь». Я не сомневаюсь в том, что рукопись дошла до издательства; я узнал из писем Яшара Наби Найыра, посланных мне в те годы, что издательство не сможет напечатать пьесу.
Хорошо, что пьеса не была опубликована. Действительно, это была лишь пробная работа. В 1946 году я написал ее по-русски, а десять лет спустя, воодушевленный публикацией романа «Страшные годы», поспешно и неквалифицированно перевел ее на турецкий язык и послал в издательство Varlik.
Не уверен, сохранились ли рукописи пьесы и рассказа «Мой товарищ Максут» в архивах издательства. Если не сохранились, проблемы нет. А если сохранились, то я бы не хотел, чтобы они попали кому-нибудь в руки. Как я уже отметил выше, мои связи с издательством Varlik полностью прервались. Прошло уже довольно много времени; я не имею его нового адреса и не знаю, к кому необходимо обратиться. Пишу эти строки в надежде на то, что рукописи сохранились и в издательстве найдется добросердечный человек, который вернет их мне.
***
После романа «Они тоже были людьми» были написаны «Возвращение» и «Дни смерти и страха».
Роман «Дни смерти и страха» посвящен моей жене Регине Клешко; в действительности это ее роман. Когда я его писал, я как бы снова жил в Варшаве военных лет и испытывал горько-сладостное чувство любви к Регине-Барбаре Клешко.
«Возвращение» — это совсем другой мир, далекое прошлое. Это рассказ о родине, который зародился и расцвел в моей душе. В образах Ниязи и Вели я вижу тот тип людей, который и в наше время встречается среди крымских татар.
У повести «Возвращение» была еще одна важная для меня особенность: когда я писал ее, я думал о родине и народе так же, как Ниязи и Вели; испытывал те же чувства тоски и острой боли. До публикации повести отдельным изданием некоторые фрагменты из нее были напечатаны в журнале Varlik. «Возвращение» писалось параллельно с романом «Дни смерти и страха»; они были закончены в одно и то же время и одновременно отправлены в издательство. Когда Яшар Наби спросил меня в письме, какое из них я хотел бы увидеть напечатанным первым, я без раздумий ответил: «Возвращение».
Я не мог сказать иначе.
«Возвращение» погрузило меня в состояние обостренной восприимчивости. В таком состоянии будут позже написаны мои произведения «Куклы, висящие на ветке миндаля» и «Мерзнущая улица»2.
***
В первые годы работы в кафе мы столкнулись с большими трудностями. Целых два года работали без прибыли. Через три года после открытия кафе мы изменили стиль работы: вместо заказа по меню, начали готовить доступные по цене блюда, которые посетители ели за стойками, и стали немного зарабатывать. И тогда мы смогли взять себе помощников.
Мое творческое состояние соответствовало тем трудностям, с которыми я сталкивался на работе.
После романа «Они тоже были людьми» были напечатаны «Возвращение» и «Дни смерти и страха».
Теперь открывалась новая страница моей жизни; я не мог быть писателем наполовину; долгие ночные часы (иногда до самого утра) я проводил за столом в запертой комнате, пытаясь писать. Я был полностью оторван от реальной жизни. И, как кызылташский бедняга Ибраим, бормотал себе под нос невесть откуда пришедшую на ум строчку из песни, которую пел старый рыбак: ...(У нас нет другого кладбища, кроме моря...)
...Я и подобные мне люди, оторванные от своих берегов, набитые в никем не управляемый корабль, плыли неизвестно куда по бурным морским волнам. Все порты для нас были закрыты. Мы понимали, что даже если мы выберемся на берег, то там будет не менее опасно, чем на море. Мы были беспомощны. Особенно же я, маленький и слабый... Я не мог быть капитаном. Но от природы я был наделен хорошим зрением, мог стать впередсмотрящим и при виде приближающейся опасности кричать во весь голос, предупреждая о ней всех на корабле...
Именно в таком душевном состоянии я писал романы «Куклы, висящие на ветке миндаля» и «Мерзнущая улица». До моих ушей откуда-то издалека доносились приглушенные стоны кызылташцев и гурзуфцев. Я был уверен, что смогу силою воображения донести их реальность до читателя. Более того, их голоса открывали передо мной дорогу, которая придавала мне силы и заявляла о моем существовании. Я больше не мог оставаться писателем, закрытым для внешнего мира.
Трагедия Крыма является одной из самых великих трагедий двадцатого столетия. Это в полном смысле слова геноцид, трагедия уничтожения целого народа. Сказать о гибели этого народа: «Да будет с ними милость божья!» — и пройти мимо — значит забыть об этой трагедии; более того, это значит стереть из сознания людей саму мысль о возможности повторения в будущем подобных трагедий. Может, поэтому я являюсь не только крымским писателем. Но описать трагедию Крыма правдиво и проникновенно смог бы только я.
***
Роман «Эта земля была нашей» тоже писался в очень трудных для меня условиях. Однако он не был создан только на основе моего воображения. Я не говорю о каждой странице, но почти все части романа построены на материале реальных событий. В библиотеке имени генерала Пилсудского мною было изучено большое количество официальных документов и карт. Кроме изучения материалов, связанных с основной темой романа, мне было необходимо в какой-то степени заново прожить эти дни, хотя бы почувствовать себя в атмосфере того времени. Из далекого мира ко мне приходил созданный моим воображением Селим, сын Чилингира из романа «Они тоже были людьми». Кызылташ уже не был его миром; не ему уже принадлежали Сувук-су, Аю-даг, генуэзская крепость; у него была только одна цель — жить, существовать, оставаться целым и невредимым.
Тем, кто далек от мира Селима, сына Чилингира, трудно понять его мир. Но терпеливый читатель, дочитав роман до конца, поймет мир Селима, поймет и то, что Селим Чилингир — близкое ему существо.
В каждом звене цепи, которая постепенно приводит к войнам и смерти, начиная с деревенской жизни и любви к земле, есть горячее дыхание жизни. На первый взгляд, роман «Эта земля была нашей» является историческим зеркалом, в котором отразилась жизнь Крыма и крымских татар 1937 — 1945 годов.
Написание романа потребовало больших усилий; в процессе работы особое внимание уделялось читателю. Полная страданий, страха и опасности жизнь героев романа даже в самые мрачные для них дни была украшена поэтическими чувствами и любовью.
Издание романа, как и его написание, было нелегким. В издательстве Varlik не хотели его печатать, так как боялись, что в Турции его могут неправильно понять. Думаю, настоящей причиной была политическая обстановка в Турции, которая не благоприятствовала публикации романа.
Я попросил передать рукопись романа из издательства Varlik моему товарищу в Стамбул. Ознакомившись с рукописью, он пришел к такому же мнению: «В Турции слово коммунизм, можно сказать, не произносится; а когда произносится, то понимается не так, как оно употреблено в романе «Эта земля была нашей». Если выбросить части, связанные с коммунизмом, возможно, роман удастся напечатать», — писал он мне в письме.
Конечно, когда я писал роман, я не думал о том, что слово коммунизм может оскорбить турецкого читателя. Вообще весь роман был создан на основе фактов; ни одна часть, ни один абзац не могли быть изъяты из текста; в противном случае произведение было бы искалечено, потеряло бы свою ценность.
Я не мог с этим согласиться. Как я мог согласиться? Ведь я писал о жизни людей, которые жили в коммунистической системе. Я и сам родился и вырос в этой системе, почти двадцать лет моей жизни прошли в тех условиях. Помнится, на предложение моего товарища из Стамбула я ответил: «Тот, кто входит в море, не может остаться сухим».
Не знаю, как был воспринят текст издателями, однако роман был издан стамбульским издательством Каgаn.
Для радости бывают разные поводы. Я же не мог радоваться изданию книги: без всяких комментариев мне было прислано три экземпляра книги. И это не все: книга вышла в сокращенном виде, текст был разделен на две части, которые соответственно назывались «Эта земля была нашей» и «Жизнь в колхозе».
Я еще мог как-то смириться с тем, что книга была напечатана без предварительного обращения ко мне, но то, что она вышла в таком сокращенном виде, вызывало мое беспокойство (не говорю уже о радости или гордости).
Я почувствовал, что мой писательский пыл погас. Но это длилось недолго. Через некоторое время политическая обстановка в Турции изменилась. Яшар Наби Найыр просил меня вернуть рукопись романа «Эта земля была нашей» в издательство Varlik; по-видимому, он рассудил так: куй железо, пока горячо. Просьба его была для меня неожиданной.
С возросшей энергией я перепечатал роман на машинке, и в скором времени он был напечатан в полном виде в издательстве Varlik (1972).
***
Как я уже писал на предыдущих страницах этих «Воспоминаний», материальная независимость для меня была не менее важна, чем духовная. Вообще говоря, мое творчество могло развиваться именно на фундаменте материальной независимости. Каким бы талантом я ни обладал, но, лишенный этого фундамента, я каждую минуту должен был бы думать, как неопытный канатоходец, об опасности падения.
Прошли годы. Двадцать один год.
Все, к чему я страстно стремился в эти годы, но не осуществил или же осуществил только наполовину, старалась довершить моя дочь Арзы: сначала она успешно закончила Royal College of Music, затем педагогический колледж и начала работать в средней школе преподавателем музыки. Там же, на Fullham Road, я стал дедушкой.
Язык и тематика всех моих романов, написанных до 1974 года, отражали индивидуальное своеобразие моей личности. Особенно же в языке и приемах выразительности романов «Они тоже были людьми» и «Эта земля была нашей» я нашел подходящее только мне зеркало, отражающее мир.
Я уже не был одинок. Я видел в этом зеркале Садыка Турана, Селима Чилингира, кызылташских Бекиров и Энверов, гурзуфских Ниязи и Вели, и мои произведения, обогащенные их духовной энергией, помогали мне жить жизнью, достойной человека.
Однако это не могло отвлечь меня от настоящего Крыма и его трагедии.
Когда я был ребенком, мой отец часто пел одну песню. Впрочем, это была не песня, а монотонный рефрен. Сидя на диване под окном нашего кызылташского дома, которое смотрело на море, закинув одну руку на спинку дивана, уставившись глазами на другую руку, лежавшую на колене, он еле слышно повторял:
Я несчастный, несчастный, я несчастен. Я несчастный, несчастный, я несчастен... Когда я уже в зрелом возрасте вспоминал отца, повторявшего эти слова, меня охватывала странная дрожь. Мой отец (уверен, не догадываясь об этом) пел не только о личной трагедии, но и о приближающейся трагедии всего народа. Он не был в состоянии предотвратить трагедию, потому что она была обусловлена копившейся годами безысходностью. Он не имел также возможности опереться на какую-то (хотя бы духовную) силу, почерпнутую из истории своей родины, и, поверив в нее, думать о будущем. Потому он то и дело пел себе под нос: «Я несчастный....» Нет, он знал, что в прошлом были такие национальные герои, как Чора Батыр, Гази Герай, Алим Айдамак; и он понимал, что является наследником этой национальной истории. Однако скудость этих знаний, их невостребованность, даже безжизненность не давали ему возможности вырваться из удушающих сетей окружающего его несчастного мира. В действительности историю народа пишут не историки; ее пишут художники, писатели, композиторы, зодчие.
Однако лишенным силы к сопротивлению, сидящим под открытым окном и тихим голосом поющим «Я несчастен» в те годы был не только мой отец; весь мой народ, тяжело вздыхая, повторял эти слова.
И в этот раз я отклонился от намеченного пути; возвращаюсь к «Воспоминаниям».
***
Мы с Региной старели, и для нас наступила пора изменить не только стиль работы, но и стиль жизни.
Дом с садом, в котором мы сейчас живем, был куплен мной на окраине Лондона в 1968 году. Однако я пока не собирался бросать работу и запираться в башне из слоновой кости или сидеть дома, скрестив ноги по-турецки. Прежде всего надо было решить самый главный вопрос — обеспечить нашу старость в чисто материальном отношении. В 1974 году я поменял место работы. В ближайшие пять-шесть лет меня ожидала более приятная работа: я стал содержать кафе Раgoda, которое было расположено недалеко от лондонского ботанического сада (Кеш). Я не мог уже опираться на ослабевшую Регину; она помогала мне несколько часов в день, всю остальную работу я брал на себя.
В 1980 году я оставил работу в кафе Раgoda с болью в сердце. Некоторое время спустя скончался Яшар Наби Найыр, и его смерть углубила мою душевную боль. Я никого не хотел видеть, не отвечал на письма; оторваннный от всего и всех, отвернувшись от реальной жизни, лишенный родни, равнодушный ко всем благам мира, как монах, — в таком душевном состоянии я проводил долгие часы в саду, среди цветов, как будто во всем мире, кроме цветов, не осталось ни одного живого существа, которое меня видит, знает и понимает. Я редко выходил из дома. У меня не было родины. Как и для моего народа, лишенного своего места, для меня в обществе тоже не было места. Смех, радость, даже чувства жалости и огорчения покинули меня. Красота и уродство потеряли смысл. Регина меня не понимала; я и сам не был в состоянии понять себя.
Я, как какой-то протестант, заботившийся о семье и будущем, ставший отцом семейства, вдруг забился в самый дальний угол мира и превратился в человека, который ни в ком не нуждается. Меня перестало радовать издание моих романов; чувства, составлявшие основу моей работы в сфере литературы, во мне погасли; до сих пор волновавшее меня окно, из которого открывался вид на наше море, было теперь наглухо закрыто; до меня уже не доносилось тарахтенье рыбацкой моторной лодки, выходящей на рассвете в море из гурзуфского залива; мне не слышны были песни девушек, собирающих виноград на виноградниках Кызылташа, и крики чаек, доносившиеся по вечерам с Адалар. И разумные мысли покидали мою голову. Чувства боли, радости, грусти и воодушевления, которые я выражал своим пером в течение более чем тридцати лет, застывали во мне и превращались в лед. Только земля была мне близка. Пробившиеся из земли травы, цветы, кусты... Эта близость была так сильна, что земля и я, как два страстно влюбленных существа, каждый день ожидали встречи друг с другом.
Я не ожидал, что окажусь в таком состоянии.
Месяцами я не брал в руки ручки; не читал книг и газет.
Я и в самом деле изменился.
***
Не осмысливая этих перемен в себе, не отыскивая их истоков и не думая о том, когда и как они завершатся, я приступил к работе над романом «Один из тех, как я».
Нет, эти перемены меня не сокрушили. Я оставался самим собой. Но я не мог быть исключением.
Я нашел в себе другого человека, как и я, лишенного своего места, не представляющего, куда и зачем он идет, — господина по имени Jozeph Tucknell
***
Каким образом человек может обвинять самого себя? — Господи, я провинился перед тобой.
- Какая это вина — фактическая или мысленная?
- Мысленная.
- Постарайся стать хорошим человеком, сын мой; возлюби ближнего, как самого себя.
Как бы я ни отстаивал идею индивидуальности и индивидуализма, человек не может всю жизнь быть в отрыве от общества, жить вне общества; человек нуждается в другом человеке.
Да, убегая от жизни, я нашел Йозефа Тукнелла в романе «Один из тех, как я». Голодные и обессиленные, не питающие друг к другу чувства любви, с разными взглядами и мечтами, понимающие, что даже страдания, которые мы испытывали долгие годы, не могут нас связать, двигаясь по пустынной дороге, за пределами жизни, мы будем помогать друг другу.
Роман был написан в короткий срок, за один год. Композиция, интрига, время и место, образы и персонажи — все было другое, чем в предыдущих моих романах. Думаю, это было реакцией сопротивления моему привычному стилю, сложившемуся за последние тридцать лет, избираемым мною тематике и формам выразительности. Я понимал, что в Турции мне трудно будет найти издателя, и не был уверен в том, что турецкий читатель примет мой роман и что эта тема будет для него актуальной. К тому же после смерти Яшара Наби Найыра я вообще не знал, к кому можно обратиться для публикации романа.
Рукопись романа осталась лежать в ящике стола. Однако роман (независимо от того, будет он напечатан или нет) сыграл важную роль в моем творчестве: он послужил фильтром, очистившим и освежившим мою душу. Более того: во мне вновь возродилась духовная активность; и вместе с зеленеющим во мне Крымом я начал обретать душевное равновесие. Я чувствовал прилив сил, уверенно смотрел в будущее, с других позиций оценивал свои опубликованные романы. Нет, они не были произведениями о забытых людях с их тоской по родине и душевной болью, давно оторванных от реальной жизни и сегодня никому не интересных; романами о разлуках, встречах, страданиях, одиночестве, бессилии. Они не будут оставаться произведениями только о том времени и того времени. Вообще у творений искусства нет возраста. Все они принадлежат только одному времени. Тот, кого интересуют перемены в искусстве, будет искать их не во времени, а в звуках, красках, ритме, речи, стиле.
Даже рискуя надоесть читателю, я не могу удержаться от того, чтобы опять не вставить в эти строки избитое и не очень убедительное выражение: я возрождался вместе с Крымом.
Вообще я родился вместе с Крымом, с Крымом и умру; и жить я буду только с Крымом.
***
После ампутации руки человек якобы продолжает ощущать ее на своем плече и время от времени пытается потрогать отсутствующую руку другой рукой.
Крым стал моей отрезанной рукой.
В незатухающем во мне пламени — два слова: Ты — кто?
(...)
Не забывай. Не забываю.
Ребенок, потерявший мать в темноте, кричит в слезах: Мамочка!
***
Опять Крым.
В этот раз вместе с «Письмами к матери» я входил в пространство, которое отличалось от места действия романа «Эта земля была нашей».
Два слова — любовь и мать — для меня синонимы. При слове любовь ярче сияют лучи, тело расцветает, душа очищается от грехов, человек превращается в ребенка и, прислонив голову к окутанной золотым сиянием горячей груди, засыпает, и во сне его мрачный мир превращается в рай.
В одном я был уверен: еще до того как я начну писать роман, мать в «Письмах к матери» станет пристанищем моих сновидений и мыслей. Все: радость, печаль, надежды и ожидания — я буду находить в матери; ничто другое и никто другой, кроме матери, не будет ближе к правде. И мать увидит мое одиночество в романе «Один из тех, как я»; увидит мое бессилие и холодными ночами будет подходить к моей постели, заботливо укрывать меня атласным одеялом и, гладя по голове, говорить: «Почему ты не смеешься, как другие дети?»
Однако мама знала, почему я не смеюсь: она видела это в романе «Один из тех, как я»; в темном лабиринте этого романа в страхе потерять себя я искал мать. С матерью я рожусь заново (!). Мама будет помогать мне оживлять нашу действительность, с которой я столкнулся лицом к лицу, забыв о том, как она опасна. Никакой друг, никакая любовница, никакая жена не помогут мне так, как мать. Вместе с матерью я смогу заново открыть для себя смысл жизни...
В январе 1981 года я начал работу над романом «Письма к матери».
***
Это было новое свидание с матерью. Я — сын, которому перевалило за шестьдесят; а мать, долгие годы жившая в мире насилия, перенесшая невероятные трудности, приходила ко мне красивая, как ангел, терпеливая и проницательная. Никому я не мог открыть сердца так, как матери.
***
Я родился в деревне; в очень нежном возрасте вынужден был ее покинуть. Но душою я не оторвался от нее; всю жизнь я прожил с любовью к земле, как настоящий крестьянин; я любил землю так, как ее любит человек, живущий в деревине.
Для сельского человека любовь к земле есть нечто иное, чем просто любовь. Земля для него — это жизнь, это независимость. Никакой писаный закон не может дать крестьянину такой независимости, как земля. Я пытался донести это до читателя в моих романах «Они тоже были людьми» и «Эта земля была нашей», особенно подробно описывая тот период, когда Советы отняли у крестьян землю. Не оттого ли герои моего романа «Один из тех, как я», оторвавшись от своего клочка земли, разбрелись по безлюдным дорогам, что они не могли назвать его своим? В написанных от первого лица «Письмах к матери» я, оторванный от своей деревни, от своей земли и брошенный среди холодных и бесчувственных людей какого-то города, прижимаясь к груди матери, пытался найти спокойствие духа и показать всю правду тех дней.
Это произведение ожидало меня около сорока лет; я приступил к его написанию, ощущая дыхание матери, пахнущее молоком и печеньем, еще не понимая, что это время уже настало. Пока шла работа над произведением, я жил событиями тех дней: смеялся, волновался, сочувствовал и плакал. Да, плакал. В какой степени писателя может волновать написанное его пером слово или предложение? Я не мог удержать слез, описывая смерть Ийе и скорбь Сафа на похоронах. Мать в «Письмах» стала моей настоящей матерью, Саф стал мною, а Ийе — моей реальной возлюбленной.
Не жалея усилий для изображения того периода, в процессе работы я жил в том времени. Но не в качестве комментатора тех событий — я был рядом с героями романа, я был одним из них. Ушедшее и забытое время, ожив, нашло меня: я снова стал юным и смаковал те дни, которые время подарило мне. Каждый вечер, когда я садился за стол с пером в руках и призраком Ийе рядом, моя мать появлялась за потемневшими окнами и улыбалась мне. Я был таким же Сафом, как и Саф в романе.
Я теперь не одинок.
Темные ночи не пугают меня
В ящике моего стола прячется солнечный свет.
Окна читают мои молитвы.
«Письма к матери» писались долгими бессонными ночами с радостью, волнением, надеждой и молитвами. Пока я писал роман (и даже после завершения работы), я не думал о его публикации. Это было не важно. Я не опасался, как прежде, что рукопись останется в ящике стола; наоборот, я испытывал радостное удовлетворение от того, что возвращаю долг ума и души матери и всем моим близким. Я оживил ушедшее время, нашел исчезнувших в темноте людей и извлек их оттуда на свет божий. Что касается структуры, языка, темы и стиля романа, то здесь не было ничего нового (как это было в романе «Один из тех, как я»), кроме одного: я сплетал жизнь героев романа, широко используя красоту и живость родного языка.
У каждого писателя бывает самое любимое произведение из всего, что им создано. У меня тоже есть такое произведение. Какое? Роман «Они тоже были людьми» занимает очень важное место в моем творчестве. «Эта земля была нашей» — тоже. Но романы, приведенные ниже именно в такой последовательности, стали самыми для меня любимыми:
«Один из тех, как я».
«Письма к матери».
«Мы вместе прошли этот путь».
Эти три романа были написаны тогда, когда я уже приобрел опыт в писательском деле. После успешного завершения работы над романом «Один из тех, как я» я понял, что мне удалось разобраться в жизненно важных вопросах и проблемах (как?, почему? и пр.).
Работу в кафе Раgoda, которое я арендовал в течение пяти лет, я оставил физические ослабевшим. Оставшиеся впереди годы жизни я был намерен полностью посвятить трагедии Крыма, которая меня постоянно терзала и, возможно, до сих пор придавала мне силы жить. И не потому, что это была трагедия именно Крыма; она была значима и с точки зрения гуманности. Вообще, михрап (амвон) для этой трагедии был сотворен в моей душе еще в юности, и я намерен был до самого конца жизни произносить свои проповеди с этого амвона.
Тело изнашивается, стареет и потом умирает, но сознание и возникающие в нем образы и мысли бессмертны; бессмертны и независимы.
Как уже говорилось выше, в те дни, когда я писал «Письма к матери», я испытывал самые сильные переживания; с трудом выбираясь из своего мира, полного мучительных страданий, на подкашивающихся ногах я шел в мир Ийе и Сафа (тоже мучительный, но принадлежавший мне). В их мире и вместе с ними на чистой-пречистой земле я читал свои молитвы. Я уже не был абсолютно одиноким человеком, очутившимся на краю земли; каждый раз, когда я открывал ящик своего письменного стола, вместе со спрятанным в нем солнечным светом выходили и обступали меня люди из знакомых мне мест.
И в творчестве своем я был уже свободен: мог выбирать любую тему, писать любым стилем. И хотя я был глубоко убежден в том, что нашу реальность я могу отразить только в жанре романа, однако со временем начал понимать, что настало время рассказать тюркскому читателю о себе и своей жизни.
***
С каждым днем эта мысль укреплялась во мне и наконец легла в основу нового произведения — «Отражения», которые должны были стать моей реальностью.
С 1956 года и до сего дня было напечатано много моих романов. Не знаю, сколько у меня было читателей. Может, десятки тысяч. Среди них были такие, кто хотел познакомиться со мной. Я же жил своей внутренней жизнью, далеко от них, закрыв крепко-накрепко свои двери и окна для внешней жизни.
Человеку свойственно желание увидеть то, что скрывается за облаками. И чем дольше что-то скрывается, тем сильнее растет интерес к нему. И когда, наконец, облака рассеиваются и открывается какой-то вид, тогда может показаться, что он ничем особенным не отличается от того, что ты уже видел.
Не лучше ли, если этот таинственный вид так и останется за облаками?
Может, и лучше.
Кому (кроме тех, кто читал мои романы) и как в таком возрасте я могу рассказать о себе?
С помощью «Отражений». Откровенно, без всяких прикрас рассказать читателю «Отражений» все, что мне свойственно. Замысел «Отражений» долгие годы лежал во мне без движения, но фундамент его уже был заложен, а тесто — давно замешено. Это будет автобиография? Для меня это абсолютно новое дело, поэтому мне будет нелегко решиться на него. Даже если я решусь и напишу такое произведение, не напрасен ли будет мой труд?
Эти мысли мешали мне приступить к работе. Но червь сомнения уже нарушил мое душевное равновесие; с каждым днем все более и более я ощущал потребность в написании «Отражений». К тому же после успеха, выпавшего на долю «Писем к матери», я не в состоянии был остановиться.
Первая книга «Отражений» писалась в 1983 — 1985 годах. Когда я начал обдумывать вторую книгу, я обнаружил интерес ко мне издательства Otuken, которое предлагало опубликовать в виде серии все мои уже изданные и будущие произведения. Это предложение было для меня неожиданным и в то же время радостным. Через тридцать лет после интереса, проявленного ко мне издательством Varlik, Otuken был первым предприятием, обратившим внимание на меня и мое творчество.
Я сразу же приступил к работе над второй книгой «Отражений». Я должен был предстать перед читателем, так сказать, в обнаженном виде. В процессе работы я стал замечать, что воображаемый мир превалирует над реальным и что реальность я отражаю силой воображения. Это была привычка, выработанная долгими годами работы над романами, и все книги «Отражений» будут написаны таким стилем. В сущности (и это подтверждают все мои романы), воображение питало реальность, а действительность — воображение, и мне бывало очень трудно, особенно в «Отражениях», отделять их друг от друга. Особенно — такому, как я, который долгие годы страдал от разлуки и ностальгии, каждый день и каждую ночь видел во сне свои родные места и знал, что никогда с ними не соединится. К тому же я был уверен, что реальная жизнь, рисуемая силою воображения, представляется более реальной и убедительной (опять же это подтверждают все мои романы). И в «Отражениях», сев на коня воображения, я с воодушевлением Чора Батыра погонял его. Куда? Этого я не знал. И не думал даже, где остановлюсь.
Однако мне надо было спешить.
Помню, в детстве я сказал матери:
- Мама, сегодня ночью во сне я сидел на коне.
- Это хорошо, сынок: сесть на коня — значит достигнуть желаемого, — ответила она.
Может, с «Отражениями» я достигну желаемого?
Первая книга «Отражений» была напечатана в издательстве Otuken. После нее из ящика моего письменного стола вышли в свет «Письма к матери» и «Один из тех, как я». Так что, это был «конь» не только «Отражений». Вместе с «Отражениями» сквозь мою жизнь протекало время.
***
Долгие годы я жил на чужбине; и все эти годы держал под рукой закрытый сундук, на крышке которого было написано: Никогда не открывай: внутри скорбь и мучительная боль. Пришло время открыть этот сундук: в течение четырех лет были написаны вторая, третья, четвертая книги «Отражений» и напоследок — «Я и мое внутреннее Я» (Остатки «Отражений»).
Все эти книги от начала до конца были написаны на основе переплетения и взаимодействия вымысла и реальности; однако в процессе работы через закрытое для внешнего мира окно я разглядел свой реальный мир.
Я не имею представления о том, сколько моих книг продано и сколько прочитано; таких сведений я фактически не имею. Замечаю, что в широкой литературной среде писателей и критиков, особенно других тюркских стран, наблюдается некоторая сдержанность в оценке моих романов. И мне это понятно. Своим творчеством я не создал нового направления в литературе, не предложил читателю каких-то новых форм; я пытался описать трагедию тех, кто оказался за пределами Турции. У меня не было никакой возможности избежать политической окраски разрабатываемых мною тем. И я понимаю, что турецкие писатели и критики правой и левой политической ориентации оценивают мои произведения со своих позиций, в соответствии со своими взглядами и убеждениями.
Искусство и деятели искусства не должны делиться на правых и левых, но, что поделаешь, все-таки это бывает. Нельзя отрицать того, что деление идеологии на правое и левое направления играет положительную роль в жизни общества. Настоящее демократическое общество без левых нездорово; и без правых не может быть здорового общества. Но если обращают внимание на писателя, придерживающегося правых взглядов, то необходимо замечать и писателя левого толка. Неважно, правый или левый, но писатель — это язык, глаза и совесть общества; общество, которое не умеет, не хочет или не может надлежащим образом оценивать писателей и воздавать им должное, считается очень бедным не только в материальном плане, но и в духовном.
Через тридцать пять лет после издания моего первого романа «Страшные годы» («Воспоминания Садыка Турана») Союз писателей Турции за роман «Письма к матери» избрал меня романистом года (1988), и это наполнило меня такой радостью и воодушевлением, как будто я наконец встретился со своей великой любовью, которую ожидал всю жизнь. Я был огорчен только тем, что не смог побывать среди коллег и получить награду Союза писателей Турции в свои руки. Вместе с тем звание романиста года придало мне новый творческий импульс, особенно в работе над «Отражениями». Эта награда вместе с грамотой, выданной мне пять лет спустя (1993) Турецким профессиональным союзом ученых и писателей (ILESAM) за заслуги перед литературой тюркских народов, сыграли большую роль в моем творчестве. Более того, положительная оценка моего творчества в рамках турецкой литературы в какой-то степени утоляла мою тоску по родине, формировала какую-то близость и связь (по крайней мере духовную) между мною и читателями; избавляла меня от нападок тех, кто недооценивал мое творчество.
***
С годами состояние здоровья Регины и мое стало ухудшаться; Регина болела. Меня мучили боли в ногах. Я уже не мог ходить в мой любимый парк Wimbledon Common, и если я выходил из дома, то через сто — сто пятьдесят метров сильные боли в правой ноге заставляли меня возвращаться домой.
Однако состояние Регины ухудшалось, и я, забыв о своем здоровье, все свое внимание уделял ей.
Регина была моей опорой. Моим богатством. Даже в зеркале я не мог видеть себя без нее. Почти сорок пять лет мы прожили вместе, как сиамские близнецы, вместе, плечом к плечу, рука об руку преодолевали самые мрачные периоды нашей жизни. Я был не в состоянии жить без Регины ни физически, ни духовно. Ее недомогание очень сильно сказывалось на моей повседневной жизни. Я был разбит и удручен, однако, несмотря на это, продолжал работать над «Отражениями».
Нет, усталость не была следствием активной работы; она была поражением. Это было капитуляцией перед превосходящей меня внешней силой, не видимой глазу и не зависящей от меня. Я не мог убежать или реагировать на происходящее — я мог только запереться в башне из слоновой кости.
***
В начале марта (1988) Регину положили в больницу. Жизнь ее была в опасности. Она настолько ослабела, что врачи не решались делать ей операцию и целую неделю пытались укрепить ее сердце лекарствами и хорошим уходом.
Утром, в день операции, прислонившись спиной к холодной стене больничного коридора и провожая глазами носилки, в которых Регину уносили в операционную, я чувствовал себя так, как будто это несли мое больное сердце, извлеченное из груди. И после успешной операции я не отходил от постели Регины, а когда кончалось время посещения больных, я долгими часами одиноко бродил между соснами и кленами на окраине города, в парке Wimbledon Common, и только после наступления темноты возвращался домой.
Читатели «Отражений» знают: это мое состояние очень сильно влияло на мое творчество. Вообще вся моя жизнь легла в основу моих произведений. И это свойственно не только мне; жизнь каждого писателя, осознает он это или нет, является питательной почвой его творчества. В моем же случае удивительно то (по крайней мере, для меня), что еще до завершения работы над четвертой книгой «Отражений» я начал писать роман «Мы вместе прошли этот путь». Я и в самом деле удивлялся тому, что одновременно, параллельно писал, точнее, мог писать разные по стилю произведения. Мне не нужно было выдумывать тему, место и время: я жил в этой теме, в этом месте и в этом времени и чувствовал, что начинаю познавать себя больше, чем в процессе работы над «Отражениями».
Может, потому, что я считал роман «Мы вместе прошли этот путь» своей последней серьезной работой, я писал его, по сравнению с предыдущими романами, очень медленно и вдумчиво. Мне хотелось показать связь прошлого с настоящим, юности со старостью, надежды с отчаянием, но более всего (что было для меня самым важным) — уловить правду и красоту жизни и, уловив, адекватно отразить их в романе. Некоторые части романа я выбрасывал, другие перечеркивал и начинал писать заново; я старался открыть двери безрадостной жизни Измаила Тавлы и Рамилы навстречу солнечному свету с помощью ключа радости, найденного в самом себе.
В первой части этих «Воспоминаний» я уже писал о сходстве между мной и героем романа Измаилом Тавлы и пояснил, что Измаил Тавлы — это не я. И все же не могу отрицать того, что роман «Мы вместе прошли этот путь» является зеркалом, отражающим мои мысли и чувства. В связи с этим читатель может воспринять это произведение как автобиографический роман, и мне невозможно будет уклониться от вопросов: Что за человек Измаил Тавлы? Каково своеобразие его жизни?
Находясь в описанной выше ситуации, я не мог двигаться дальше, и, сделав только первые шаги в работе над романом «Мы вместе прошли этот путь», после выхода Регины из больницы я вынужден был прекратить работу.
В начале августа 1988 года я был положен в больницу. После длительного обследования врачи установили, что главная вена на моей правой ноге атрофирована. Необходима была операция. Во время операции, длившейся четыре часа, атрофированный участок вены был заменен искусственным сосудом. Через несколько дней, а может, через несколько месяцев, сказали мне, я смогу безболезненно ходить. Я был счастлив. Однако я был счастлив не только поэтому; начавшееся как раз в это время массовое возвращение крымских татар на родину как бы обновляло и укрепляло мою аорту. Гора Гелинкая в Кызылташе, берега Сувук-су и отроги Аю-дага уже не были одиноки, однако теперь они, возможно, больше, чем прежде, нуждались в моем голосе и в моем дыхании. Собственно говоря, они никогда не оставались без меня: когда гурзуфцы и кызылташцы жили в степях изгнания, в трагических условиях ссылки, они слышали мой голос, приглушенно доносившийся издалека.
Родина священна.
Народ священен.
Нельзя допускать утраты родины.
Своей кровью и жизнью доказывали это всему миру крымские татары. Более того, их упорная борьба за Крым была очень ярким примером для других народов, живших в пределах границ советского империализма.
Четвертый и пятый тома «Отражений» писались мной с глубоким волнением и энергией, которые придавало мне возвращение крымских татар на родину. Когда я писал это произведение, я тоже возвращался на родину вместе с ними; рядом с ними я ставил свою палатку на вершине холма Тюбья, вместе с ними ходил по улицам Гурзуфа и Кызылташа, которые в течение пятидесяти лет оставались без нас.
А потом в моей памяти красочно и ярко оживал Гурзуф шестидесятилетней давности с его Белой мечетью на самой высокой точке города; с его гаванью и входящим в нее ялтинским пароходом; с его загорелыми, зеленоглазыми, темноволосыми мальчишками, нырявшими за брошенными в воду серебряными и медными монетами; с повозками, крытыми украшенными бахромой тентами; с его рыбаками, продававшими хамсу, скумбрию и камбалу; с его девушками, снимавшими виноград на больничных виноградниках... Гурзуф, который за шестьдесят прошедших лет замерз и превратился в камень, теперь оживал в моем сердце и в сердцах крымских татар, которые возвращались в Крым, не зная, что их ожидает.
***
Для нас Крым стал в полном смысле слова источником духовной силы. Без Крыма для нас не было смысла жизни. Силу и горечь этих слов мы почувствовали, долгие годы живя без Крыма. Положение возвращавшихся крымских татар со всех точек зрения было бедственным. Без работы. Без жилья. Без школ. После депортации их кладбища были разрушены, а могильные камни их предков были разбиты и использованы при строительстве дорог и зданий; местные жители были настроены против крымских татар, которых они считали врагами; имена крымских татар были стерты со страниц трудов по истории; в домах, построенных руками их предков, жили приезжие из России и Украины.
Вот в таких условиях возвращались крымские татары на родину. Все им надо было строить заново голыми руками. Фотография, присланная мне в эти годы из Крыма, и сегодня стоит на моем столе. Недалеко от Бахчисарая начали строить поселок Заранкой. (Сегодня там живет уже семь тысяч человек.) На фотографии снят стоящий у дороги недостроенный дом, без крыши, непобеленный, только четыре стены, сложенные из сырцового кирпича; у стены молодой человек, месящий глину ногами, опершись грудью на черенок лопаты, как бы желая перевести дух, с напряжением смотрит на прибитую к стене дома деревянную табличку, на которой написано: Улица имени Исмаила Гаспринского.
С волнением глядя на эту фотографию, я написал слова, которые сказал главному герою моего романа «Мы вместе прошли этот путь», Измаилу Тавлы, другой персонаж романа — Николай Борисович: «Ты не умрешь: тебя родила татарская мать».
Роман «Мы вместе прошли этот путь» стал моей последней серьезной работой.
Я прожил долгую жизнь. Благодарю Создателя за то, что я смог прожить все эти годы и подарить свои произведения тюркскому читателю.
1 Балаклава – пирожное ромбовидной формы из меда и миндаля. (А.Э.)
2 См. Раздел “Из Лондона с любовью” в моей книге “Из тетрадей Халюка и лондонские письма”.