Читаю еще одну заметку обо мне, опубликованную в газете: «Дженгиз Дагджи... В чине лейтенанта танковых войск участвовал во второй мировой войне... Воевал против немцев... Попал в плен... Воевал против русских в составе сформированного немцами Туркестанского легиона... Был ранен в Сталинградском сражении... Женился на медсестре из Польши, и после войны уехал на Запад».
Подобные сведения обо мне очень часто встречались в турецкой печати в течение последних сорока лет. Не говорю уже об отсутствии серьезных исследований моего творчества, Дженгиз Дагджи был представлен турецкому читателю в качестве героя войны. К тому же самое печальное состоит в том, что люди, совсем не читавшие мои романы, не смогли удержаться от того, чтобы, не моргнув глазом написать о моей жизни странные вещи. Вероятно, причиной тому был Садык Туран из моего романа «Страшные годы».
Думаю, мнение о моем участии в войне (более долгом, чем у героя романа Садыка Турана) сложилось в 1957 году после публикации в газете «Улус» статьи о моем романе «Страшные годы» покойного Якуба Кадрй Караосманоглу. В работе, названной «Безымянный народ», уважаемый автор писал, что Садык Туран, герой романа, есть не кто иной, как автор романа, Дженгиз Дагджи. Позже и другие написали то же самое. Во всех исследованиях Дженгиз Дагджи отождествлялся с Садыком Тураном из романа «Страшные годы».
В своих романах я, как и любой другой писатель, использовал опыт своей жизни. Все, что я увидел, узнал, прочувствовал, преломившись сквозь художественную призму, воплотилось в моих произведениях. Однако это не значит, что в романах отразилась история моей личной жизни. Вспоминается Флоберовское: «Мадам Бовари — это я»; убежден, что это заявление в широком смысле говорит только о близости героя автору и более ни о чем. Я не сомневаюсь в том, что просвещенный читатель без труда поймет, где в сюжете произведения правда, а где вымысел. Однако в моем случае я был вынужден полностью положиться на читателя.
В некоторых местах моего произведения «Отражения», в которых переплетены реальность и фантазия, я уже останавливался на фактах своей жизни и заявлял, что я не Садык Туран, что я не участвовал в тех сражениях, в которых участвовал Садык Туран из романа «Страшные годы»; что я не был ранен на войне; что жена моя по происхождению полька, но медсестрой не была. Боясь, что в глазах турецкого читателя я могу остаться Садыком Тураном, я попытаюсь здесь еще раз, насколько это в моих силах, объяснить, что я отличаюсь от него.
Считаю необходимым сразу же отметить: «Воспоминания» («Дженгиз Дагджи в воспоминаниях») не художественное произведение; это попытка еще раз окинуть взором свой жизненный путь с ознакомительно-разъяснительной целью. Очень часто я буду говорить о своем сегодняшнем положении; очень часто буду возвращаться в прошлое; говорить о своем душевном состоянии, побуждающем меня писать; не замечая того, буду повторять фрагменты из моих предшествующих произведений. Наконец, постараюсь ознакомить с собою читателя, который не знаком или недостаточно знаком со мною. (Это касается и моей личной жизни, и моей пятидесятилетней деятельности в области литературы.)
Возраст мой очень солиден. С годами я чувствую себя все более немощным. В начале этого (1996) года я закончил роман «Мы вместе прошли этот путь». Думаю, это мое последнее значительное произведение. Я работал над ним три года. Работа очень утомила меня. Я сомневался даже, что смогу закончить это произведение; недели, месяцы я жил в сомнениях. А после завершения работы я испытал не столько радость, сколько невыносимую усталость. В течение нескольких месяцев я не посылал рукописи романа издателю. Более всего меня угнетала мысль, что никогда больше я не смогу написать такое произведение. Я остро чувствовал, что во мне угасли крымские темы, подвигавшие меня к писательству в последние пятьдесят лет.
Пятьдесят лет! Крым, пятьдесят лет, радовавший мою душу, бередивший мое сердце, заставлявший меня, сидевшего за столом с ручкой в руках, плакать по ночам. Крым был моей раной. Непрерывно кровоточащей раной. Сейчас эта незаживавшая рана закрылась.
Утешаю себя мыслью, что со временем смогу проявить себя в другой сфере, в других условиях обрести душевное равновесие и успокоение. А что? Разве без Крыма я не смогу написать какое-нибудь произведение? Я ведь уже написал «Дни смерти и страха», «Юный Темучин», «Один из тех, как я»... Они стали моими романами без Крыма.
Неделями я был погружен в скорбную пустоту. Впадал в панику, когда думал, что мне больше не о чем писать. Что я смогу написать без Крыма?
Иногда вспоминал о задуманной много лет назад английской повести «Собака господина Маркуса Буртона». Много недель эта повесть беспокоила мое воображение. В конце концов я решился: отправил рукопись романа «Мы вместе прошли этот путь» в издательство и через две недели после этого приступил к написанию английской повести. Закончил ее через шесть месяцев. Однако я ошибался, думая, что в этой повести я смогу обрести себя. Я все еще ощущал себя в полной пустоте. Английская повесть не принесла мне успокоения. Себя, настоящего себя, я не находил в ней. А надо было найти. Должен был найти. Но как? В будущее я не мог заглядывать. В моем возрасте нет смысла заглядывать вперед, думать о будущем. Я мог смотреть только назад. Ведь оглядываться назад вовсе не значит отрываться от жизни. В особенности же это справедливо по отношению к крымским татарам: в их сегодняшнем положении оглядываться назад прежде всего значит думать о будущем и предвидеть его. Но в моем положении... В моем положении оглядываться назад — значит прощаться со всей прошлой жизнью. Ну и пусть. Пусть это будет прощанием. Самое большое мое достижение (как бы горько и невыносимо ни было мое существование) состоит в том, что я не отрекался от жизни, я верил, что до конца буду любить ее. Теперь, на последней ступени своей жизни, я не отрекаюсь от этой веры.
Жена Регина немного старше меня. После перенесенной несколько лет назад сердечной болезни она чувствует себя еще хуже, чем я. Все домашние дела выполняю я. Стирка белья, приготовление пищи, уборка квартиры и уход за Региной... Самой большой радостью для меня в последние годы стал уход за Региной.
Мы редко выходим из дому. Но сад наш и в это лето прекрасен. В солнечные дни Регина проводит время в саду, среди цветов. Она тоже ждала окончания работы над романом «Мы вместе прошли этот путь». В тот день, когда я отправил рукопись в издательство, она как будто помолодела. Хотя я ни слова не говорил ей о романе в течение всей работы над ним. Когда она по вечерам подходила к моему столу с чашкой чая и спрашивала, о чем я пишу, я со смехом отвечал: «Выучи турецкий и сама прочти роман». Но и без чтения она знала, о чем я пишу. Она знала, что в романе рассказывается о реальной жизни (моей ли, ее ли, другого или других). В романе был кусок прожитой и проживаемой сейчас реальной жизни. Читатель будет просто читать этот отрезок жизни, будет узнавать эту жизнь.
Через некоторое время после отправки рукописи мне позвонил один из руководителей издательства Otuken, Нурхан Алпай, и сообщил, что рукопись получена ими в целости и сохранности. В конце недолгой дружеской беседы Алпай спросил:
— Дженгиз бей, в книге описана Ваша жизнь?
Я смутился. По правде, говоря, я всегда чувствую себя неловко, когда мне задают такого типа вопросы; я не знаю, как на них отвечать. Еще большее огорчение я испытываю тогда, когда некоторые критики объясняют читателю, что мои романы — это моя биография.
— Нет, — ответил я ему, — я использовал в произведении некоторые биографические факты, но «Мы вместе прошли этот путь» не является описанием моей личной жизни. Это художественное произведение, это просто роман.
Тем не менее, роман построен на основе реальных фактов. Однако это не было самоцелью; в процессе работы над романом я (не скажу — думал) как бы чувствовал, что эти факты выйдут из рамок романа, распространятся на факты жизни других людей и сольются с ними. Конечно, я надеялся, что вместе с реалиями моей жизни читатели романа будут читать и правду своей жизни. Каждодневная жизнь людей (какие бы расстояния ни разделяли их) все же одинакова. Heважно, в летах или молод читатель, но если мне удастся без принуждения помочь ему найти в романе свою правду, я буду считать роман «Мы вместе прошли этот путь» своим самым успешным произведением.
Я не Измаил Тавлы из романа «Мы вместе прошли этот путь». Но сегодня я такой же усталый, как он, и, точно как он, чувствую себя потерявшим веру в будущее. Я не думаю о том, что впереди. Я не могу загадывать о будущем. Отныне я буду смотреть назад. Если я и смогу найти себя, то только в прошлом.
***
Как я уже свидетельствовал, родился я не в крымской деревне Кызылташ, а в городке Гурзуф, что в трех километрах южнее Кызылташа.
Гурзуф. Прекрасный Гурзуф с его Генуэзской крепостью на берегу моря и белой мечетью на самой высокой точке города.
Бывают дороги, по которым не возвращаются. В миролюбивом и гуманном мире не должно быть таких дорог. Однако для меня они стали такими, я выехал из Крыма пятьдесят семь лет назад и сразу же оказался на дорогах, по которым нет возврата. Я знал, что дороги эти для меня не откроются. Для других они со временем, возможно, и открылись бы. Однако для меня они не будут открываться (по крайней мере, в пределах той жизни, когда я смог бы вернуться самостоятельно). Искать другие пути было бессмысленно; я знал, что это невозможно. Я мог бы вернуться только мысленно или в сновидениях. А если бы не смог возвращаться даже мысленно, до конца своей жизни я остался бы в заточении.
И я возвращался. Очень часто. В течение шестидесяти лет не было ни одного дня, ни одной ночи, чтобы я не возвращался в те места, в которых родился и вырос. И всякий раз, когда я там оказывался, я хотел, чтобы и другие люди меня видели и чувствовали.
Нет, мои посещения не были просто вымыслом. Они не были оторваны от нашей действительности. Там оставались возведенные тысячелетия назад руками наших предков города и села; там оставались наши побеленные известью, крытые красной черепицей дома, с верандами и балконами, украшенными кистями цветов; там оставались деревья и пни садов и виноградников, посаженных руками наших прадедов тысячи лет назад. Души наших людей никогда не покидали этих домов и садов. Они могли наблюдать за каждым моим возвращением туда.
***
Я пришел в эту жизнь в ранние утренние часы девятого марта в двухэтажном доме с просторной верандой, с витражами в верхних частях окон и дверей, в доме, который стоял в центре виноградника, находившегося над Железным источником.
Я уверен в том, что мой день рождения — девятое марта, потому что мать записала на внутренней стороне обложки Корана: Девятое марта. На исходе морозной и ветреной ночи... С днем рождения у меня сомнений нет, но мама забыла записать год рождения.
В те годы новорожденных не регистрировали, должно быть. Это не трудно понять: сначала — первая мировая война, потом — немецкая оккупация, следом — революция. По словам матери, я родился через год после ухода из Крыма немецких оккупационных соединений. Немецкие оккупационные войска ушли из Крыма в 1918, следовательно, я родился в 1919 (?).
Когда мы жили в Гурзуфе и Кызылташе, для нас не имело значения, зарегистрированы или нет наши имена и даты рождения в специальной книге. Все, буквально все, знали: Фатма ханум из Гурзуфа, жена Эмир-Усеина из Кызылташа, родила мальчика по имени Дженгиз (ровно через два года после предания земле на кладбище Сувук-су четвертой дочери, маленькой Айше). Не было никого, кто не знал бы этого. Любой знал о вас, даже если никогда не видел вашего лица, никогда не брал вас на руки и не целовал в лоб. С момента рождения вы становились предметом гурзуфских разговоров. Рыбак, на рассвете выходящий в море на моторной лодке, говорил о вас; девушки, сажавшие рассаду на табачном поле, говорили о вас; во время сбора винограда птицы слышали разговоры о вас от Аи-Петри до Аю-дага.
Настал день, когда мы вынуждены, были уехать из Гурзуфа и Кызылташа; с этого момента (несмотря на то, что нас хорошо знали) пришлось постоянно объяснять, кто мы такие.
Кажется, в начале 1936 года вышел закон о паспортизации, и после того, как в здании Симферопольского горсовета я был освидетельствован двумя врачами, с паспортом на имя Дженгиза Дагджи 1920 года рождения, я был приговорен, без судебного разбирательства, до конца дней своих жить без Гурзуфа и Кызылташа, жить жизнью вечного эмигранта.
Конечно, все случилось не совсем так, как я изложил выше, однако смысл передан верно.
***
Море Гурзуфа и виноградники Кызылташа в течение сотен лет были источниками нашей жизни, нашими праздниками и радостями, нашими горестями и страданиями. У нас не было возможности жить без Гурзуфа и Кызылташа. Это я понял уже в очень раннем возрасте.
Да, пусть никто не удивляется, я знал это. Мы были естеством Гурзуфа и Кызылташа: их цветами и травами, ветвями и листьями, воздухом и водой; получая пищу из их земли, мы продлевали свое существование. Без Гурзуфа и Кызылташа мы бы ослабели и увяли, а потом — и полностью высохли бы. Как и я, все наши люди знали это. Не один или два человека — все! И если мы сегодня смогли сохраниться, то этим обязаны силе той непоколебимой мысли и убеждения. Если бы я не был гурзуфцем, с моим удостоверением личности я все равно жил бы; видел бы происходящее на свете; в других условиях и других местах я стал бы другим; и женился бы, и жена нарожала бы мне детей. Это тоже стало бы какой-то жизнью.
Но я был гурзуфцем.
У гурзуфца не было иной возможности жить, кроме той, что дал ему Создатель - Тенгри.
Причиной моих сетований было ощущение внутренней пустоты. Однако это состояние никогда долго не длилось. С этим состоянием внутренней пустоты были тесно связаны события нашей жизни, долгие годы заставлявшие меня радоваться и плакать. И сейчас связаны. Каждый раз, когда я открываю им свою душу, предчувствую, как они поднимутся со своих мест, заполнят эту пустоту и через какое-то время, ожив в моей речи, выйдут наружу и вернутся к моим людям.
По существу, эти события, входящие в мою душу, не являются фактами моей биографии: это вскормленные моей душой и выраженные моим языком события жизни других людей. И когда я еще раз оживляю их в своей памяти, мне верится, что это может продлить мою приблизившуюся к концу жизнь.
***
Гурзуф
В начале прошлого года председатель Меджлиса крымскотатарского народа Мустафа Джемилев (Къырымогълу) находился в Германии; спасибо ему, он позвонил мне оттуда. Сообщил мне о материальном положении и моральном состоянии почти двухсот шестидесяти тысяч крымских татар, уже вернувшихся на родину, говорил об очень важных для меня вещах. В конце нашей долгой беседы я спросил, живут ли наши люди в Гурзуфе и Кызылташе.
— Очень мало, Дженгиз ага, — сказал Мустафа, — совсем мало. Но мы делаем все, что в наших силах, и не теряем надежды. К настоящему времени в Кызылташе смогли поселиться только двадцать семь семей. А в Гурзуфе... только восемь семей.
У меня сжалось сердце. В горле застрял горький комок. Сквозь слезы мне привиделись наши кладбища. Где кости наших матерей и отцов, когда-то живших во всех этих гурзуфских домах? Где наши прекрасные девушки и парни, которые прогуливались по главной улице Гурзуфа?
Я долго ничего не мог ответить Мустафе. Наконец сказал:
— И этому надо радоваться.
Сказал, но почувствовал, как плачет внутри меня осиротевший без нас Гурзуф.
***
Я начал писать с целью представить себя читателю. Я собирался рассказать свою биографию просто, ничего не скрывая и не приукрашивая. Вижу, однако, что воображение и чувства опять взяли верх. Говоря о Гурзуфе, невозможно удержать свое воображение. Откровенно говоря, невозможно также не волноваться и не переживать. Потому что, как я уже заметил выше, даже пятьдесят лет спустя после тотального изгнания дух гурзуфцев хранится в этих домах. Это знаю не только я, но и дети из тех восьми семей, что живут сейчас в Гурзуфе. Знают, потому что, когда они находились в местах ссылки, их матери, обхватив голову руками, не причитали так: «Мы лишились родины, с нами поступили очень несправедливо, наш народ раздавлен». Когда они, голодные и несчастные, за тысячи километров от Крыма пели своим детям печальные татарские песни, они верили, что когда-нибудь вернутся на родные земли, верили не потому, что у них было блестящее прошлое и героические предки, а просто по праву жизни и правды своего бытия.
Это отлично понимали и те, кто хотел заставить их забыть Гурзуф.
***
Гурзуф.
Прекрасный Гурзуф.
Даже когда наша семья перебралась в Акмесджит (Симферополь), я каждое лето ездил в Гурзуф. Там жили мои тети по материнской и отцовской линиям, наши друзья и близкие. Все знали гурзуфского Дженгиза. Когда я спускался с горы Мемиша по северной стороне и входил в Гурзуф, весь город радовался Дженгизу, весь Гурзуф улыбался Дженгизу.
Почти в каждом томе «Отражений» я писал о Гурзуфе. Здесь хочу добавить следующее: до второй мировой войны в Гурзуфе было семь тысяч жителей. Из этих семи тысяч только семь семей (предположительно) были русскими. В летнее время в два санатория Гурзуфа — один находился на берегу Сувук-су, с восточной стороны Генуэзской крепости, другой, большой — к западу от пристани — со всех концов Советского Союза стекались тысячи людей, говоривших на разных языках. Но Гурзуф был нашим Гурзуфом. Архитектура домов, улицы и переулки, обычаи и песни — все отражало нашу жизнь. Будучи по натуре своей дружелюбными и гостеприимными, всех приезжавших в Гурзуф мы встречали словами «Добро пожаловать!» и даже мысли не допускали, что в один из дней они отнимут у нас Гурзуф.
Жители Гурзуфа и Кызылташа, а также Дегирменкоя, который находился недалеко от Кызылташа, у северных склонов Аю-дага, столетиями жили обособленно. Они редко общались друг с другом; даже молодые девушки и парни из этих мест редко сочетались браком. Собранный в конце лета урожай винограда жители Дегирменкоя несли на рынок Алушты, а Кызылташа — в винные хранилища Ялты и Сувук-су.
Отношения между кызылташцами и гурзуфцами тоже были необычными. Собственно говоря, жители Кызылташа нуждались в Гурзуфе. Там был рынок. На главной улице Гурзуфа находились магазин одежды, мясник, портной, сапожник, корзинщик, бондарь, парикмахер, средняя школа; там были море и рыба; особенно же меня радовали пристань, на которой дети ловили удочками рыбу, и ежедневно, после обеда, приходивший из Ялты пароход. Мое детство прошло в Гурзуфе. Хотя мы перебрались из Гурзуфа в Кызылташ, когда я был совсем ребенком, детство мое все же прошло в Гурзуфе; я даже могу называть себя гурзуфцем. Однако отец мой был из Кызылташа.
***
Однако странно.
Гурзуф и сегодня Гурзуф; его имя не изменилось. А Кызылташ переименован. Живущие сегодня в Кызылташе называют его Краснокаменкой. Во времена моей юности через Кызылташ проходила автобусная дорога Акмесджит — Ялта. Но раньше она проходила в другом месте.
Дорожный указатель с надписью «Краснокаменка», прикрепленный к столбу на обочине старой автомобильной дороги, не может заставить ни меня, ни детей из тех двадцати семи татарских семей, поселившихся в Кызылташе, забыть старое название села.
Если повседневная жизнь гурзуфцев зависела от моря, рынка, пристани, пляжа и туристов, приезжавших в летнее время из разных концов России, то жизнь жителей Кызылташа и Дегирменкоя была связана только с землей.
Перед тем как поселиться в Англии, мне пришлось увидеть виноградники Италии и южной Франции. Ни один из них не мог идти в сравнение с виноградниками Кызылташа. Кызылташцы тщательно ухаживали за своими виноградниками. Трудом своим они превратили их в райские сады. В очень раннем возрасте я тоже, как и все кызылташцы, привязался к этой земле.
***
Земли Кызылташа в то время делились на две почти равные части: на востоке (в сторону Алушты и Дегирменкоя) простирались табачные поля, на западе (в сторону Никиты и Ялты) — виноградинки.
Все еще находясь в состоянии страха и пессимизма после разлуки с Кызылташем, я начал писать роман «Они тоже были людьми» в своем доме на Fulham Road, в Лондоне. Волшебной энергией входил в меня Кызылташ. Добывая средства к существованию тяжелым трудом, не чувствуя ног от усталости, я бродил мысленно по виноградникам Кызылташа. В таком состоянии духа был написан этот роман. Нет, он не был рассказом человека, которому доставляет удовольствие писать о прошлом. В романе были картины реальной жизни, такой, какой она была, есть сейчас и будет всегда. То, что я смог показать тюркскому читателю эту жизнь в свойственной мне простой манере и на понятном языке, считаю одной из моих самых значительных творческих удач.
Возвращаюсь в прошлые времена.
Мой дед (по отцовской линии) был главою состоятельной многодетной семьи. Семерым своим сыновьям он оставил в наследство виноградники и табачные плантации. Еще при жизни он настоял на том, чтобы средний сын Эмирсеин (Эмир-Усеин) приобрел какую-нибудь специальность. В Кызылташе ничему нельзя было научиться, кроме выращивания винограда и табака. Отец мой научился ремеслу парикмахера в Гурзуфе и, работая там, влюбился в дочь гурзуфца Эмирсали (Эмир-Салиха) — Фатма ханум.
В скором времени они поженились и до 1923 года жили в доме, расположенном выше Железного источники.
В первые годы после женитьбы отец владел в Гурзуфе парикмахерской. Даже после нашего переезда в Кызылташ он, помнится, оставался хозяином парикмахерской, потому что в мои детские годы эта парикмахерская в Гурзуфе так и называлась — парикмахерская Эмирсеина. Кроме того, самый старший из детей, брат Мидат, до 1931 года работал там же парикмахером.
Если бы в этом мире люди жили нормальной жизнью, я тоже, возможно, стал бы парикмахером и прожил бы всю жизнь в Гурзуфе. И, наверное, был бы счастлив. Но мне это не было суждено. В скором времени все в нашей жизни перевернулось. Эту парикмахерскую, которая находилась в конце улицы, спускавшейся к пристани, я и сейчас ношу в своей памяти.
Улица находилась довольно высоко над берегом. В парикмахерской работали три мастера. Когда в детстве я спускался по этой улице к пристани и попадался на глаза кому-нибудь из них, тот всегда выходил из помещения, заводил меня внутрь, сажал на одну из скамеек у окна с железными решетками, откуда далеко внизу открывался вид на гурзуфскую гавань, и угощал меня конфетами, принесенными из кондитерской напротив; и я, забыв обо всем (даже о предложенных мне сладостях), наблюдал за лодками, сонно качавшимися в гавани.
***
В отличие от семей всех моих дядей, живших к Кызылташе, лишь наша семья в те годы не имела своего дома. Только в 1922 году наш дом был выстроен на дедовской земле. Комнаты и наружные стены еще не были побелены, когда наша семья перебралась из Гурзуфа в Кызылташ.
Кызылташ с его более чем двухтысячным населением в те годы был разделен на две части — верхнюю и противоположную. В каждой части были свои мечети. Почти все дома были окружены садами, и, хотя они были построены очень давно, многие из них были двухэтажными, с сараями для скота, колодцами или кранами. В противоположной части села встречалось два или три дома с земляной кровлей.
Кызылташ начал разрастаться в середине девятнадцатого века. Над проезжей (позже автомобильной) дорогой Акмесджит — Ялта начали строить, на расстоянии друг от друга, преимущественно среди садов, новые дома. И наш дом возводился между старым кладбищем и домом дяди Мустафы, на участке, который был разровнен после вырубки дубов. Вспоминаю: рядом с домом, со стороны Ялты, осталось только четыре дерева. А высокие дубы, росшие со стороны кладбища, были срублены, их пни выкорчеваны из земли, а заготовленные дрова сложены у дороги. Позже эти дрова были занесены в подвал дома и сложены штабелями у четырех стен.
Перед домом был погреб. По глубоким вырытым ступеням можно было войти в маленькую дверку погреба. Каждый уголок дома: чердак, на котором зимою хранился виноград; хлев, в котором вместе со скотиной спасались от зимних холодов воробьи; погреб, в котором редьке, свекле, моркови и картошке не страшны были иней и морозы, — для меня был полон тайного очарования. Но и сегодня в самом дальнем углу моей памяти хранится деревянный балкон, на котором я играл в джирит (дротики).
С балкона были видны зеленые виноградники, спускавшиеся до самых лугов Тюбья; я видел Аю-даг, Адалары. Я был неотделим от моря. Каким бы огромным ни было море, столь же огромными были моя любовь и привязанность к нему. Я любил и снег, и дождь, и птиц, и цветы, но моя любовь к морю была особенной. Летом не было ни дня, чтобы я не ходил к морю. Я приносил ему приветы от Гурзуфа и Кызылташа; я входил в морскую воду с любовью Гурзуфа и Кызылташа. Весь я пахнул морем. Когда я возвращался домой со следами солнца и моря на всем теле, мама говорила мне: «Ты не мой ребенок — ты дитя моря».
***
До завершения строительства нашего дома мы жили в доме дяди Османа на северной окраине верхней деревни. Этот дом, как и дом деда в Гурзуфе, был двухэтажным, с широкой верандой. У западной стены дома текла река; в летнее время ее воды были кристально чистыми и спокойными, а зимой она бурлила. На правом берегу реки росло большое ореховое дерево, а от него до самой скалы Гелинкая простирались заросли фундука.
В романе «Они тоже были людьми» описано одно особое место на этой скале. Невозможно представить, чтобы его не было. И сегодня мои окаменевшие детские воспоминания, как и окаменевшая невеста на южном отвесе Гелинкая, связаны с этой кызылташской скалой. Даже после нашего переселения в новый дом я продолжал ходить на Гелинкая.
На южной стороне скалы был обрыв; северный склон кончался у яйлинского леса, а тропинка, проложенная на восточной стороне горы среди низкорослых кустов кизила, взбиралась на самую вершину Гелинкая.
Меня влекли туда страдания и переживания невесты, запечатленной на скале. Я садился на вершину скалы. При взгляде в пропасть у меня кружилась голова. Но когда я поднимал голову и смотрел вперед, открывающаяся перед глазами панорама моря, с Гурзуфом и берегами Сувук-су, Аю-дагом и Адаларами, полностью выметала все страхи из моего сердца, и я, тысячекратно умирая, тысячу раз и оживал.
В последующей своей жизни я долго носил в своей памяти прекрасный и пугающий образ этой панорамы. Гелинкая была нашей скалой; никто не имел права отнять ее у нас. Однако отняли. И сегодня я, как и окаменевшая девушка на скале, слышу внутри себя глухие стоны Гелинкая.
***
Если я не ошибаюсь, в новый дом мы перебрались в 1925 году. Как я заметил выше, нашими соседями со стороны Ялты были дядя Мустафа (отец доктора Земине Дагджи), рядом со старым кладбищем — жестянщик Казанский (читатели романа «Куклы, висящие на ветке миндаля» знакомы с ним и его дочерью Севгиль); немного выше нашего дома жили еще две семьи, имен их я сейчас не могу вспомнить; а еще со стороны Ялты было двухэтажное здание кызылташской больницы, с просторным двором, огороженным со всех четырех сторон высокими стенами. Считаю, что в романе «Они тоже были людьми» я довольно точно описал повседневную жизнь Кызылташа того периода. Больница была закрыта за год до установления колхозного режима: на ее двустворчатые, с железными решетками ворота был навешан замок со свинцовой пломбой, и через какое-то время все вещи из здания были вынесены, погружены на открытые грузовики и увезены в неизвестном направлении. В этой связи не могу забыть и заплаканных глаз разговаривавшей с моим отцом дядиной дочери — доктора Земине Дагджи. Почему? Больница была нужна всем нам. Кроме нас, в ней нуждались и те, кто в потрепанных одеждах, как Кала Мала и Иван из романа «Они тоже были людьми», шли через Кызылташ в Ялту.
***
В начале этого года председатель Крымскотатарского общества культуры и взаимопомощи в Турции Зафер Каратай прислал в мой адрес видеокассету: будучи в Крыму, он снял для турецкого радио и телевидения документальный фильм об историческом прошлом и современном состоянии Крыма. Я смотрел фильм с большим интересом. В последних кадрах фильма была снята и кызылташская скала Гелинкая. Увлекшись изображением, я не очень внимательно слушал комментарий: «Этот пейзаж описан в романе Дженгиза Дагджи «Они тоже были людьми»», — так, кажется, говорил диктор.
Да, я очень внимательно смотрел, но, по правде говоря, не узнал Гелинкая. Знакомая мне с детства скала как бы уменьшилась в размерах. Нет, не как бы, а на самом деле она показалась мне не столь внушительной. А что, разве не может уменьшиться? Все, что принадлежало нам, было сметено с лица земли: наши мечети, больница, наши постоялые дворы и источники... Ничего нашего не осталось. Тем, кто переименовал Кызылташ в Краснокаменку, ничего не стоило уменьшить в размерах и Гелинкая.
***
Вскоре после просмотра видеофильма из Симферополя мне позвонил один из наших молодых поэтов, Юнус Кандым(ов). Не зная, что это наложилось на мои фантазии (возможно, охватившие воздух, воду и тени), он говорил: «Дженгиз ага, сегодня я и несколько товарищей посетили Ваш дом в Кызылташе».
Конечно, Юнус Кандым(ов) беспокоился не о моих фантазиях, его интересовали мои печальные размышления: я не допускал мысли, что воздействие произведений Дженгиза Дагджи дойдет до Кызылташа; возможно, поэт Юнус Кандым(ов) говорил со мною по телефону, глядя на море с околдовавшего меня в детстве деревянного балкона нашего дома: «Уже долгое время мы ищем возможность купить Ваш дом, Дженгиз ага. Но живущая там русская семья не хочет продавать его».
Он замолчал, как бы обдумывая свои дальнейшие слова; я решил, что он не хочет продолжать разговор. Но он закончил: «Мы просили их сдать в аренду хотя бы одну комнату дома. Но они и на это не согласны. Однако мы не теряем надежды. Этот дом необходим нам. Наша цель...»
Опять замолчал. Потом добавил: «Этот дом не только Ваш, он принадлежит всему нашему народу...»
Я говорил уже: не представляю своего будущего. Я, наверно, не умею заглядывать вперед. Однако дух моего народа все еще живет в тех домах. И разве только в домах? И сегодня дух моего народа хранится в земле и деревьях, воде и воздухе Гурзуфа и Кызылташа.
Читатели романа «Страшные годы» знают тот дом, о котором идет речь; много раз он упоминается и в «Отражениях». Но здесь я хочу добавить вот что: во время землетрясения 1927 года стена дома со стороны автодороги осела. Несколько недель мы жили в палатках, установленных на винограднике дяди. Долгое время продолжавшиеся небольшие толчки, наконец, стихли, и мы вернулись в дом.
Прошло еще полгода. Даже землетрясение не смогло заставить нас отказаться от проживания в этом доме, тем более никому из нас и в голову не приходило, что это сможет сделать человек. Но разрушением стен дело не ограничилось: землетрясение подавало тайные знаки о приближении еще более плохих времен для Гурзуфа и Кызылташа: каждый год, каждый месяц, даже каждый день приносили в жизнь изменения. Гурзуф с разрушенным минаретом его мечети, стоявшей на самой высокой точке города, уже не встречал меня с радостью.
Годами лежали на земле камни разрушенного минарета. Между ними проросла трава и полностью покрыла их. Когда я перед разлукой с Крымом последний раз летом поехал туда, камни уже не были видны. Однако эти камни обрушившегося во время землетрясения минарета даже под буйно разросшейся травой хранили в себе (по крайней мере, для меня) образ Гурзуфа моего детства.
***
Я не очень хорошо помню голод 1921 - 1923 годов. Хотя в Кызылташе очень часто говорили о голоде. Я думаю, что в те трагические годы голод не так сильно сказался на повседневной жизни Кызылташа (как, например, Бахчисарая). В Кызылташе не было ни одной семьи, которая не имела бы дома, земли, тем более — скотины. В каждой семье были, по крайней мере, одна корова, несколько овец и коз. Все же голод сильно сказался на экономике Крыма. Хозяйства Кызылташа и Гурзуфа были разрушены. Жители перестали поставлять в город и государству продукты сельскохозяйственной деятельности. Вся страна оказалась в безвыходном положении. Оставался единственный путь — оживление частного сектора в экономике. Годы нэпа (1926 — 1929) остались в моей памяти как самое прекрасное время в жизни кызылташцев. Свободная рыночная торговля быстро подняла кызылташцев и гурзуфцев на ноги и вернула им прежнюю живость.
К сожалению, это длилось недолго.
После нэпа наступили самые страшные годы террора. В конце 1929 года мы стали свидетелями первых высылок. Не знаю, каково было число высланных из Гурзуфа и Кызылташа; только одно могу сказать: я своими глазами видел из окна нашего дома, как кызылташцев увозили на открытых грузовиках войск ОГПУ в сторону Ялты. Среди них были и наши родственники. После ухода грузовиков на обочине ялтинской автодороги оставались женщины, в отчаянии бьющие себя по головам кулаками, плачущие девушки и дети. Куда увозили их мужей? Почему увозили их отцов? Никто не знал этого. Никто ничего не объяснял. Столетиями не менявшаяся жизнь Кызылташа начали изменяться день ото дня. Нет, она не изменялась — жизнь в Кызылташе угасала. В опустевших домах оставались только дух и призраки кызылташцев, оторванных от отцовской земли.
Сила этого духа все еще видна в глазах кызылташцев, вернувшихся сегодня на родину после пятидесятилетнего изгнания, когда они смотрят на эти дома, в которых живут другие люди. Воздействие этой трагедии на меня (особенно на мое творчество) стало еще более сильным. В полном одиночестве я мучаюсь оттого, что не могу отразить ее в своих произведениях в адекватных образах и формах.
Я был еще ребенком, когда вместе с отцом поехал в Ялту. Нас взял на свою телегу один мужик из Никиты, который возвращался домой из Алушты. Всю дорогу он молчал. Но понимал, куда и почему мы едем. И знал, что об этом опасно говорить даже на своем языке и среди своих людей.
От Никиты до Ялты мы добирались пешком.
Событие, свидетелем которого я стал в тот день, стало началом горестного пути в мою последующую жизнь: все увезенные из Кызылташа были посажены на пароход, стоявший у ялтинской пристани. Он был заполнен до отказа. А на молу стояли мы, кызылташцы, провожающие своих родных. Женщины молча плакали, прижав платки к губам. Ни звука не было слышно в этой толпе. Молчание было столь глубоким, столь многозначительным, что я смог понять его смысл даже в своем нежном возрасте.
Мы стояли много часов. Никто не нарушал молчания.
Потом пароход отчалил.
Мелодия песни «Ант эткеним»1, которую запели в один голос кызылташцы на отчаливавшем от берега пароходе, долгие годы звучала в моих ушах.
***
«Воспоминания» не являются произведением, заранее задуманным и связанным с каким-то умозрительным построением. Я вовсе не собирался комментировать в сжатой форме те события, свидетелем которых был. К тому же в начале этой работы я уже заявил, что она является попыткой еще раз окинуть взором мой жизненный путь с ознакомительно-разъяснительной целью. Однако я не могу отрицать влияния тех событий, свидетелем которых я был в детстве, на мое творчество; я не смогу не останавливаться на тех событиях и их влиянии на меня, хотя, возможно, для читателей они не столь значимы.
В новом доме не было источника воды, ее мы носили гугю-мами2 и ведрами с постоялого двора дяди Османа, который находился над автодорогой Акмесджит — Ялта, на расстоянии примерно километра от нашего дома.
Постоялый двор представлял собой двухэтажное здание. На первом этаже находились закусочная и почта, на втором — жилые комнаты. К боковой стене дома примыкала пекарня. Между пекарней и мостом через Сувукдере3 стояли водопроводная колонка и корыто для водопоя. В просторном дворе позади дома находилась кузница.
В середине 1930-го года началась коллективизация. Первой жертвой колхозного строя стал мой дядя Осман. Постоялый двор был закрыт Пекарня закрыта. Кузница закрыта. Дядя Осман (у него было слабое сердце) скончался.
Массового выселения людей из Кызылташа, как это происходило в 1929 году, не было. Однако в течение долгого времени войска ОГПУ но ночам выгоняли из домов отдельные семьи и увозили их в неизвестном направлении. Наш сосед дядя Мустафа (отец доктора Земине Дагджи) был выслан из Кызылташа вместе со всей семьей; дверь их дома была закрыта на замок со свинцовой пломбой.
Несколько месяцев в дом никто не заходил. Я представлял, как дичали виноградные лозы, на которые прежде и пылинка не садилась. К осени пришли какие-то люди в военной форме, сломали запломбированный замок, загрузили все вещи в грузовые машины и куда-то увезли.
***
Жизнь в Кызылташе стремительно изменялась. Сосед не узнавал соседа, родственник родственника. Как же все то, что невозможно было изменить в течение многих веков, изменялось в течение не года-двух, а нескольких месяцев? Собственно говоря, изменялся не уклад жизни — сама жизнь в Кызылташе уничтожалась. Вместе с жизнью умирала и земля. Никто не ходил на виноградники. Стирались следы на дорогах, по которым скотину выгоняли на пастбища, на тропинках, по которым девушки и малые дети поднимались на вершину Гелинкая собирать кизил и мушмулу. Никто не протестовал против тех, кто разрушал их столетиями складывавшуюся жизнь. Все молчали. Как они смогли бы объяснить истину мирным путем? Как они смогли бы убедить тех, кто пришел в Кызылташ с пистолетами, винтовками, машинами и плетками? Пусть никто не говорит мне, что они не должны были бояться смерти! Человек боится смерти. Если бы они не боялись, то сказали бы тем, кто их насильно поднимал прикладами винтовок: «Убейте нас, и мы спасемся», — и умерли бы. Кызылташцы молчали потому, что они не намерены были отказываться от Кызылташа и умирать. Только спустя много лет я понял силу и смысл их молчания.
Колхозный строй был установлен в Кызылташе в 1931-1932 годах. Кызылташец, отбросив в сторону чувство собственного достоинства и любовь к земле, чтобы остаться в живых, спасти от голода свою семью, работал на своей земле без оплаты, за несколько килограммов муки в месяц. Все, кто проявлял хоть малейшее недовольство, хоть слово говорил против колхозного строя, особенно в первый год коллективизации, высылались из Кызылташа и больше там не появлялись. В 1931 году был арестован и мой отец. Почему? Почему надо было сажать в тюрьму этого невидного, очень невзрачного, даже физически слабого, покладистого человека с мягким голосом? Причины никто не знал.
Не знаю, как можно было все это вынести; много лет спустя мама рассказала мне, как отец, работая уже на колхозных виноградниках, поцеловал лозу в своем винограднике и заплакал.
Зиму мы прожили без отца.
***
Прежде чем перейти к новой странице моей жизни вдали от Кызылташа, хочу заметить здесь следующее: начальную школу я окончил в Кызылташе.
После 1917 года (думаю, под влиянием идей Исмаила бея Гаспринского среди татар укрепилось мнение о необходимости обучать детей грамоте и приспосабливаться к новой жизни. Как бы соревнуясь друг с другом, все обучали своих детей; в Кызылташе тоже не было ни одной семьи, в которой не учились бы дети, девочки и мальчики.
Наша школа была в нижней части противоположного квартала деревни. С западной стороны школа отделялась от широкой проезжей дороги высокой стеной; на востоке от нее был холм, а выше него — ряд побеленных домов, крытых красной черепицей, окруженных садами.
Ниже холма как-то таинственно несла свои воды маленькая речка, почти скрытая под нависшими ветвями плакучих ив. В школьных сумках, кроме ручек и тетрадей, в зимние месяцы мы носили в школу грецкие орехи, сушеные персики и яблоки; летом — виноград, гранат, груши и айву. Во время перемен мы сидели в тени нависших веток и ели, принесенные фрукты.
Становясь старше, я думаю, что хотя бы малая частичка меня осталась в тени тех ив. Не потому, что я не хочу полностью выходить из этой тени, — я не смог выйти оттуда.
Как и каменная невеста с Гелинкая, часть меня окаменела и осталась в тени тех плакучих ив.
***
Весна 1931 года.
После трехмесячного заключения в тюрьме Акмесджита (Симферополя) отец был освобожден. Но в Кызылташ он больше не вернулся. Мои сестры Зейнеп и Хати учились в техникуме. Самый старший из нас, брат Мидат, оставив парикмахерское дело, стал работать шофером, сначала в Ялте, потом в Акмесджите.
С этого времени для нас начиналась совсем другая жизнь, не похожая на прежнюю.
***
Здесь я хочу сделать небольшую паузу и сообщить в хронологическом порядке о судьбе каждого члена нашей семьи.
Мидат. В 1934 году он был призван в армию. Служил в советских военно-воздушных силах недалеко от Севастополя, в городке Саки. Накануне моего отъезда из Крыма он жил с женой и двумя детьми в Акмесджите, на улице Газиаскер, недалеко от нашей Малофонтанной улицы.
Три года назад я получил весть о его кончине в ссылке.
Зейнеп и Хати (Хатидже). После окончания техникума в Акмесджите они работали на строительстве автодороги в Гёзлеве. Летом 1937 года я навестил проживавшего в Гёзлеве дядю Бекира и там встретился с ними обеими. Зейнеп вышла замуж. Связь с Хати у меня прервалась. Три года назад я узнал о том, что и она ушла из жизни в ссылке. Зейнеп смогла возвратиться в Крым, где прожила два последних года своей жизни.
Младший брат Тимур. В 1942 году был насильно угнан немцами из Крыма и пропал без вести на лесных работах где-то в северо-восточной Польше.
Младше меня и Тимура — Тевиде, Айше и Халит. До моего призыва в армию они жили с семьей в Акмесджите. О смерти Халита в ссылке я тоже узнал три года тому назад. Тевиде и Айше смогли вернуться в Крым и теперь с детьми и внуками живут в Акмесджите.
***
Это трагедия моей семьи.
Моя семья, конечно, не исключение; похожую трагическую участь разделила каждая крымскотатарская семья. Целью русского империализма было изгнание из Крыма всех татар, до единого. Эта цель была достигнута, и в течение пятидесяти лет настоящие хозяева Крыма жили вдали от него в изгнании; почти половина крымских татар ушли из жизни, так больше и, не увидев Крыма.
Настоящий геноцид.
В полном смысле слова уничтожение целого народа.
Основной темой моего творчества вот уже пятьдесят лет являлся Крым. Ни один крымский татарин не смог бы жить без Крыма. Корни существования татар таятся в крымском полуострове, это очень хорошо понимали и прежний царский, и послереволюционный советский режимы. Они надеялись, что крымский вопрос, непрестанно мучавший их после завоевания Крыма, можно будет решить одним махом, оторвав татар от их корней.
Не знаю, продолжается ли это и сегодня. В те годы, когда в Турции стали выходить в свет мои первые романы, до меня иногда доходили слухи (слева и справа), что Дженгиз Дагджи якобы враждебно настроен по отношению к русским. Смешно, право. Никогда ни в одном из своих романов я не выказывал вражды к русским. Наоборот, именно чувство близости к русскому народу открыло мне дорогу в литературу. Я вообще вышел из русской культуры. Я воспитан русской культурой и литературой. На мое творчество (осознанно или бессознательно с моей стороны) оказала значительное влияние русская литература.
Показать в художественных произведениях истинное лицо русского империализма вовсе не значит проявлять вражду к русским; все, что я написал, следовало бы написать раньше меня и в более действенной, выразительной форме самим русским писателям. Это пошло бы только на пользу русскому народу. Но русские писатели XIX века, подражавшие западной литературе, этого не сделали. Ни Толстой, ни Достоевский, ни другие известные писатели. Считалось, что держать под гнетом нерусские народы — это естественное и священное право русских, данное им Богом. Самые страшные проявления этой идеологии во всей своей наготе предстали в период семидесятилетнего господства советской системы. Русские писатели, кроме нескольких групп диссидентов, сделали вид, что не заметили тотального выселения с родных мест крымских татар, чеченцев и других народов Северного Кавказа. К слову сказать, не только это: в русской литературе не нашел отражения также тот факт, что в центре Европы двадцатого века люди были отгорожены друг от друга высокой стеной.
Сегодня, после развала советского империализма, об этом уже говорят. Сегодня, когда русский народ пытается понять, кто он есть, об этом уже говорят.
Честные русские люди не могли не знать, что под лозунгом дружбы и братства разных народов Советского Союза скрывается самая махровая колониальная система. Настанет день, когда русский народ узнает без страха, кто он есть. Но это произойдет не раньше, чем входящие в Российскую Федерацию нерусские народы — поволжские татары, башкиры, народы Северного Кавказа, удмурты, якуты — добьются своей независимости. Только после того, как эти народы добьются настоящей независимости, русский народ обретет свое лицо. И от этого Россия (с ее природными богатствами, передовыми технологиями и трудолюбивым народом) только выиграет; она станет играть значительную роль в развитых и слаборазвитых регионах мира. Только бы в сегодняшней России была настоящая открытость. Нет, эти слова обращены не к русскому народу — я не сомневаюсь в его гуманности; эти слова обращены и не к сегодняшним лидерам России; они обращены к плакавшим пятьдесят лет назад крымскотатарским матерям и к русским писателям, которые сегодня не могут оставаться равнодушными к требованиям независимости чеченского народа.
***
Крым относится к Восточной Европе.
Хотя махровые русские националисты столетиями чернили имя татары, пытаясь представить их западному миру как агрессивную силу, пришедшую из Центральной Азии, крымские татары, будучи самым древним народом Крымского полуострова, как и болгары, венгры и румыны, являются восточно-европейцами. Этот народ, носивший в древности разные имена, после принятия ислама (особенно после нашествия татаромонголов в тринадцатом веке), при правлении династии Гераев стал известен под именем крымские татары.
Я не могу гордиться успешными походами крымских ханов в шестнадцатом и семнадцатом веках на земли России, Польши и Литвы; наоборот, я убежден, что эти набеги принесли крымским татарам не пользу, а вред. Особенно же то, что в конце восемнадцатого и начале девятнадцатого веков мы не смогли развиваться вместе с Европой, не смогли приспособиться к жизни индустриализирующейся Европы, только ускорило ожидавшие нас трагедии.
Речь шла о безопасности народа, более того — о самом существовании народа. Надо было любой ценой устранить с дороги тех, кто, опираясь на всякие небылицы, препятствовал обновлению даже наших религиозных взглядов, и обеспечить будущее народа; надо было в течение хотя бы следующих пятидесяти лег осмыслить ожидания народа и добиваться их осуществления. Личности, подобные Исмаил бею Гаспринскому, очень поздно появились среди крымских татар: трагедия началась с захвата Крыма Россией и последовавшими за ним переселениями и достигла апогея в тотальной депортации народа сталинским режимом.
Крымские татары выжили, несмотря на свою малочисленность и безжалостность противостоявшей им силы. Вернувшиеся сегодня на родину после пятидесятилетней ссылки татары доказали всему миру: как без Крыма не бывает крымских татар, так и без крымских татар не может быть Крыма.
Конечно, за пятьдесят лет демографическая ситуация в Крыму изменилась. Сегодня большинство населения полуострова представляют русские, значительная часть которых была привезена из центральных регионов России и поселена в опустевших домах крымских татар.
Сегодня в Крыму проживает около 260 тысяч крымских татар, возвратившихся без чьей-либо помощи, по своей инициативе и самоотверженности. Ожидается, что примерно столько же вернется в Крым в предстоящие три-пять лет. Русские, хотят они этого или не хотят, вынуждены делить Крым с крымскими татарами; крымские татары тоже будут жить вместе с русскими. Только бы они признавали существование друг друга, уважали бы язык, веру, культуру и обычаи друг друга.
Я довольно далеко отошел от «Воспоминаний».
Возвращаюсь в Кызылташ 1931 года.
***
С помощью родственников мы смогли благополучно пережить зиму. Однако впереди всех нас ждали страшные годы. Как я уже говорил, семьи Дагджи не были исключением. Почти половина Кызылташа опустела; семьи, которые смогли избежать выселения и ареста, при первой же возможности покидали Кызылташ. Уехали мой дядя Бекир, семейства Челеби, Пармаксыз, Чилингир. Рано или поздно и наша семья должна была покинуть Кызылташ. Но что было удивительно, даже в самые темные для Кызылташа дни занятия в школе продолжались.
Не была закрыта и гурзуфская школа. В трагических условиях эти две школы должны были стать неотъемлемой частью предстоящей жизни кызылташских и гурзуфских детей.
Я тоже покинул Кызылташ с этим жизненным опытом. Думаю, я понимал, что в Кызылташ больше не вернусь. В последующие годы я ездил в Гурзуф на автобусе, минуя Кызылташ. Но Кызылташ... Кызылташ виделся мне таким, каким он был, когда я покинул его в детстве.
Помнится, прошло уже восемь лет; это был день, когда в молодежном журнале было напечатано мое первое стихотворение: в окне нашего однокомнатного, с земляным полом домика на Малофонтанной улице Акмесджита я как бы увидел картины прошлой кызылташской жизни. В течение всей моей жизни Кызылташ для меня оставался Кызылташем моего детства: солнечный зной был зноем Кызылташа; холод был холодом кызылташской зимы; синева моря, зелень садов, улыбки и страдания людей, рассветы и сумерки — все осталось в моей жизни прежним. Я жил Кызылташем.
***
Весной 1932 года отец письмом вызвал меня в Акмесджит. По мнению отца, я отличался от других его детей. В чем он видел это мое отличие, не знаю; отец звал меня к себе жить.
Я поехал.
До Алушты — на телеге, от Алушты — на автобусе. Деньги на проезд дала доктор Земине Дагджи, которая в те годы работала в Ялте и изредка (особенно в зимнее время) приезжала в Кызылташ и проводила медицинский осмотр детей своих родственников.
Я не знал, что меня ждет в Акмесджите.
Когда автобус проходил по оживленным улицам города, разглядывая с интересом высокие здания, я в то же время ощущал горькое чувство оторванности от Кызылташа.
Полной оторванности.
В уличной толпе я был ничто, я был никто. Оставшийся позади меня Кызылташ был для меня только сном. Его море, ряды кипарисов на берегу моря и его зеленые сады остались в моей жизни лишь сном. Даже во сне я чувствовал себя в Кызылташе. Теперь я должен буду забыть себя, забыть себя и Кызылташ. Я должен буду стать одним из тех серых людей, которые заполняют здешние улицы, людей без имени, не знающих никого, кроме своей тени.
С письмом в руке я вышел из автобуса на автовокзале Союзтранс, находившемся между улицей Карасубазарской и проспектом Карла Маркса. На конверте было написано карандашом: Малофонтанная, 11.
Слово «Малофонтанная» мне ни о чем не говорило. Раздумывая, как найти отца в большом городе, я с беспокойством смотрел на лица прохожих. В Кызылташе не было ни одного человека, не знавшего меня. Не только люди — там меня знали лошади, коровы и ягнята. А здесь...
Да, я с тревогой вглядывался в лица прохожих. Может, среди них найдется кто-нибудь, знающий моего отца, может, он отведет меня за руку на Малофонтанную. Я ведь был еще ребенком.
В конце улицы Карасубазарской стояли несколько крытых фаэтонов (в Акмесджите их называли линейками) и две открытые телеги. Кто-то из линейки, кажется, наблюдал за мной издалека; увидев мою беспомощность, он взмахом руки подозвал меня. Я подошел.
— Тебе куда? — спросил возница. Я показал конверт. — Это недалеко, — сказал он. Потом спросил:
— А деньги у тебя есть?
Я вытащил из кармана мелочь, оставшуюся от дорожных денег, данных мне доктором Земине, и показал ему. Возница, спустив одну ногу на подножку линейки, выпрямился, взял мою руку и некоторое время рассматривал мелочь в моей ладони; потом двумя руками сжал мою ладонь, прикрыв мелочь, засмеялся и сказал:
— Ну, залезай.
Я взобрался на линейку. Он шлепнул длинным кнутом по спине лошади, и телега двинулась по направлению к Малофонтанной.
Возница был пожилой человек. Старше моего отца. Может быть, даже старше моего дяди Османа, два года тому назад скончавшегося в Кызылташе. Глядя на его седые волосы, спадавшие на лоб из-под вылинявшей кепки, я надеялся, что он, не успев умереть, довезет меня в целости и сохранности на Малофонтанную улицу.
Всю дорогу он молчал; даже не посмотрел на меня. И я ничего не видел на улице, кроме его седых волос, спадавших на лоб из-под кепки. Ему не было необходимости смотреть на меня; грохот, издаваемый колесами без резиновых ободьев по каменной мостовой, убил во мне все, даже мои сны. Однако когда телега сворачивала с Карасубазарской улицы на Фонтанную, я увидел на ступеньках милицейского пункта (на перекрестке Караимской и Фонтанной) двух милиционеров, и тут же меня охватила странная дрожь: оба милиционера были с револьверами.
Помню, вечером того дня, когда из Кызылташа первый раз выселили людей, отец сказал матери: «Как можно с револьверами входить в дом! Револьвер — это то же самое, что грязные калоши; прежде чем войти в дом, их снимают и оставляют за порогом».
В какой-то момент мне показалось, что извозчик везет меня не на Малофонтанную улицу, а в Кызылташ. Но чувства обманули меня: на улице, по которой мы ехали, не было деревьев, цветов, не летали птицы; небо, несмотря на весенний день, было мутно-серым.
Немного погодя линейка проехала мимо хлебного магазина с закрытыми дверью и окном, чуть не доезжая до базара, повернула на Малофонтанную улицу, где я и прожил до самого моего отъезда из Крыма.
Большинство домов на Малофонтанной были одноэтажными. Собственно говоря, домов я не видел — они прятались за высокими каменными заборами с двустворчатыми деревянными воротами, покрытыми выцветшей уже зеленой краской. Разглядывая ворота, я думал, что перемены в жизни могли произойти только в Кызылташе, а сюда они пока не дошли и, возможно, никогда не дойдут. Однако, как и всегда, мои чувства в тот день отражали лишь мои фантазии и страстные желания.
Линейка замедлила ход и остановилась, не доезжая до ворот. У края разбитого тротуара росло старое дерево с мощным стволом, высотою до трех-четырех метров. Внутренняя часть ствола была гнилой, только из коры кое-где выбивались зеленые ростки. Позже я узнал, что это была акация. И до самого моего призыва в армию акация, несмотря на гнилую сердцевину, регулярно, каждый июнь (возможно, специально, чтобы остаться и моей памяти) покрывалась цветами.
Отец, прислонившись спиной к стволу акации, ожидал меня перед воротами. Наверно, он ждал уже несколько часов. Конечно, он не думал, что я приеду на линейке; глаза его смотрели поверх приближающейся линейки.
Потом он увидел меня.
Цветущая в июне акация была, наверно, поэзией; однако лицо моего отца, прислонившегося к стволу акации, не было поэтичным. Хуже того, оно было бледным и застывшим.
Я испугался, увидев его лицо; в тот же миг понял, что страх подобен смерти. Однако смерть, пришедшая со страхом, не страшна; наоборот, смерть была реальностью нашей жизни.
Отец, кажется, догадался, что я чувствую себя еще хуже, чем он; протянув ко мне руки, он помог мне сойти с брички. Извозчик, подняв кнут, поздоровался с отцом и, развернув линейку, поехал назад, в сторону Союзтранса. Я оказался на Разбитом тротуаре, в объятиях отца.
Отец долго молчал. Потом почему-то положил руку мне на голову. Рука его была легкой, как птица, и горячей. Он немного отодвинулся от меня. Теперь глаза его смеялись. Он опять коснулся рукой моей головы, взъерошил мои волосы и, продолжая улыбаться, сказал:
— У тебя отросли волосы, завтра пойдешь к парикмахеру.
Мы вошли во двор.
***
Вокруг двора, мощеного круглыми, как кошачьи головы, камнями, стояли пять одноэтажных крытых черепицей домов, со стен которых местами осыпалась известка. В четырех из них жили крымские татары, в одном — крымчаки (крымские евреи). Справа от ворот, в доме, задняя стена которого примыкала к каменному забору, жил отец.
Приподняв дверь обеими руками, отец открыл ее, и мы вошли в дом. В полутьме я заметил, что отец намного старше того извозчика, который привез меня на Малофонтанную.
— Дверь соскочила с верхней петли, — сказал отец извиняющимся тоном, как бы прося у меня прощения.
Комната была разделена на два отсека. Первый был длиною около трех метров; у противоположной стены возвышалась куча угля, над нею на гвозде висели жестяное корыто и два ведра. Вторая часть комнаты служила и гостиной, и спальной. У противоположной стены стояла металлическая кровать с голым матрацем, справа — железная печка, у окна с запыленными стеклами, смотрящего во двор, стояли непокрытый стол и единственный стул.
В дневном свете, проникающем в комнату сквозь запыленные стекла, я увидел, что лицо отца не только постарело — оно было безжизненным, как смерть, как бы готово к смерти. Но, возможно, я ошибался; его глаза, смотрящие на меня, все ещё улыбались.
Самое главное было в том, что он жив. А это значило, что мы сможем изменить здесь все, что нужно: окно будет вымыто, печка затоплена, мы согреем воду, искупаемся и, несмотря на плохие условия, расцветем, как эта старая акация, растущая у края разбитого тротуара.
Я заметил, что меня опять охватили обычные человеческие чувства.
Однако...
Мой приезд в дом на Малофонтанной (изменивший мою тогдашнюю жизнь) определил и всю мою последующую судьбу. Более того: через пятьдесят лет в Лондоне на основе этих впечатлений будет написан роман «Письма к матери»; именно сила этих чувств поможет мне достоверно рассказать о событиях нашей жизни. Под воздействием этих чувств какой-нибудь писатель, возможно, тоже смог бы написать роман, но его роман остался бы невостребованным в той комнате, куда не проникал дневной свет сквозь пыльные оконные стекла.
***
Перейдем к нашим событиям.
Я не знаю, как отец нашел это жилье, могу только предполагать; большинство старых домов на Малофонтанной были построены вокруг дворов. В те времена эти дома были еще в личной собственности хозяев. Коммунистический режим понимал, что эти дома выгоднее оставить в руках владельцев, чем передать их в собственность городских властей. И хотя в экономике царили жесткие порядки, дома оставались в частной собственности, но только при условии, что арендная плата останется на дореволюционном уровне и хозяева будут ответственны перед государством за их состояние, особенно за ремонтные работы. К примеру, если в 1912 году арендная плата за один дом во дворе составляла пятьдесят копеек, то и в 1932 году, когда отец вселился в дом, она не должна была превышать пятидесяти копеек.
Предполагаю, что отец арендовал наш дом у одного из соседей.
Большинство хозяев и арендаторов были крымские татары. За ними шли крымчаки и караимы, говорившие на крымскотатарском языке. Почти в каждом дворе был колодец. Большинство из них было без присмотра, некоторые колодцы осыпались и пришли в негодность. Воду по домам развозили в огромных водовозках. О таких потребностях людей, как канализация и электричество, не было и речи; о правах человека никто не имел ни малейшего представления. Если заболевал водовоз или прекращалась подача воды в ближайшем кране, женщины спозаранку выходили из домов, за три километра шли к крану и, чтобы набрать ведро воды, часами, до самого вечера стояли в очереди. Многое надо было изменить на Малофонтанной, но изменялось только не то, что нуждалось в изменении. Хлеб давали по карточкам, по сто граммов на человека. Масла не было. Сахара не было. Соль очень редко появлялась на пустых, хоть шаром покати, полках магазинов.
Несмотря на голод, лишения и крайнюю нужду, которые испытывали люди, багряник (иудино дерево), закрывавший ветвями пустой колодец в глубине двора, пышно расцвел той весной, а в ветвях его чирикали воробьи.
Кроме дома, отец нашел и работу: он работал парикмахером на улице Севастопольской.
***
В тот день я обратил внимание и на одежду отца. В ней он уехал из Кызылташа. Коричневый костюм; белая рубашка была чистой (думаю, он сам стирал свою одежду), но неглаженой; под сморщенным воротником был повянан (не знаю, где и как приобретенный) красный галстук с белыми горошинами — даже в этих скудных условиях отец старался сохранить свое кызылташское достоинство. И хотя в тот день я заметил смертельную бледность его лица, утром следующего дня, уходя на работу, он сказал мне:
— Сегодня поговорю с директором образцовой школы.
Но когда он это произносил, я почувствовал в его голосе тоску и неуверенность.
И я остался в новом доме в полном одиночестве, со стаканом мутного чая, двумя солеными помидорами и одним огурцом. День был солнечный. На улицу выходить я не решался, возможно, из боязни встретиться с кем-нибудь, кого мне не хотелось бы увидеть; во двор выйти я тоже не решался. С трудом открыв окно, я послушал чириканье воробьев в ветках багряника, начал мечтать. Ну ладно, кроме мечтаний, в моей голове проносились и невеселые мысли: отец собирался поговорить с директором образцовой школы; я обязательно пойду в школу. Чему я там буду учиться? Я приехал сюда из Кызылташа. Кызылташ с его Гелинкая всегда будет оставаться Кызылташем. А здесь... Через пятьдесят — сто лет никто не будет вспоминать Дженгиза, который, глядя из этого окна, слушал чириканье воробьев; акация, растущая у разбитого тротуара, окончательно сгниет; дом развалится, а от нас и следа здесь не останется.
Я тоже, как и отец, чувствовал себя скованно и беспомощно.
Целый день я прождал отца.
К вечеру где-то далеко в небе загремел гром. Я поднялся с места и закрыл окно. Грохотанье грома долетало до моих ушей очень приглушенно. «Дедушка Аллах перекатывает винные бочки», говорили детям в Кызылташе, когда гремел гром.
Дождавшись прекращения грома, я вышел на улицу.
Я не был глубоко верующим человеком. И сейчас им не являюсь. Однако я никогда не отрицал наличия вне нашего бытия какой-то высшей силы, которая дает нам жизнь и охраняет нас. Каждый раз, приступая к написанию своего очередного романа, я чувствовал (не говорю — понимал), что побудительной причиной является эта духовная сила. Все события, стекавшиеся в мой роман, должны были пройти сквозь фильтр этой духовной силы.
Стоя у ворот, я увидел в верхней части улицы минарет мечети. И в тот же миг почувствовал, что я не оторван от Кызылташа и вообще от жизни.
И в Кызылташе, когда садилось солнце, минарет мечети противоположного квартала деревни запечатлевался в моих глазах сиянием, ласкавшим мою детскую душу. Все вокруг: освещенные керосиновыми лампами окна домов, спящая в сараях домашняя скотина, петухи, поющие по утрам на плетнях, а более всего жители Кызылташа — все было духовно связано с этим минаретом.
Даже теперь я с ним связан, даже теперь.
Вдали от Кызылташа, на ничего не говорящей моему сердцу Малофонтанной улице, на которой не было ни травинки, ни зелени, кроме этой полой акации, глядя на минарет, я смутно чувствовал, что вновь возрождаюсь к жизни.
Отец вернулся с работы очень поздно, принес два ломтя ржаного хлеба, соленых огурцов и перца, оставшихся с зимы.
Той ночью, накрывшись серым байковым одеялом, мы спали вместе на железной кровати. Ровно через неделю после моего приезда в Акмесджит отец отвел меня в 12-ую образцовую школу.
***
Двенадцатая образцовая школа.
Тот день, когда я, пройдя через двустворчатые зарешеченные ворота, ступил на широкий двор школы, стал поворотным пунктом в моей жизни.
От улицы Субхи школу отделял высокий каменный забор. Школа состояла из двух отделений: в помещении на возвышенной части неровного двора находились пять классов начальной школы; в нижней части двора — 5а, 5б, 6-ой и 7-ой классы; к названию Двенадцатая образцовая добавлялось неполная средняя. Успешно оканчивавшие эту школу учащиеся продолжали учебу в Тринадцатой полной средней школе, которая была построена в 1930 году на улице Караимской.
Директор школы вежливо принял отца в своем кабинете. Думаю, он знал, что отец приехал в Акмесджит, оставив все свое имущество (наверно, знал и о том, что он вышел из тюрьмы); кратко спросил, в какой начальной школе я учился и как я ее закончил, встав, пожал отцу руку и сказал:
— А теперь оставьте Дженгиза у нас. Глаза отца сияли от радости.
Еще до моего рождения в противоположной части Кызылташа была школа; там детей обучали в основном религиозным предметам и Корану. Отцы, приводя детей в эту школу, якобы говорили директору: «Кости мои, а мясо твое».
Смеющиеся глаза отца ничего такого не говорили, и всё же, глядя на него, я не мог не вспомнить о тех отцах, которые приводили своих детей в ту старую школу.
Думаю, у директора была особая причина так быстро распрощаться с моим отцом: я, как и любой другой ученик, не мог быть принят в школу без заполнения официальных документов. Во всяком случае, директор, не желая смущать отца или ставить его в затруднительное положение, решил сам, без отца, ответить на вопросы анкеты. Основные вопросы были такие:
1. Фамилия и имя отца.
2. Место рождения.
3. Место жительства.
Далее шли вопросы, связанные с имущественным положением:
а) кулак,
б) середняк,
в) бедняк.
Не знаю, как он ответил на вопрос об имущественном положении, догадываюсь, что он написал середняк.
После краткого опроса директор определил меня в 55 класс, и в тот же день я пошел на уроки. И духовная, и реальная обстановка образцовой школы, в которой я проучился три года, оказала на меня большое воздействие.
В тот день, когда сквозь светлые окна класса я увидел в пределах школы остроконечный, как штык, минарет мечети, для меня должен был открыться поэтичный путь моей жизни, сплетенный из волшебных сущностей и духовных ценностей. Я испытывал томление, не умея выразить эти чувства и мысли, и не мог завязать дружбы с одноклассниками. Нет, я не был бестолковым. Тоска от потери Кызылташа толкала меня в одиночество. Школьные перемены я проводил на кладбище (отгороженном от улицы высокой стеной), которое находилось напротив школы. Я прохаживался по широкой грунтовой дороге, которая делила кладбище на две части и выходила к казанскому кварталу, бесцельно бродил между старыми могилами с надгробными камнями-тюрбанами. Ну ладно, может, и не бесцельно; возможно, бессознательно я готовил основу своего будущего романа «Письма к матери».
На переменах я быстро поднимался на минарет. Глядя на него, я ощущал, что ко мне вновь возвращается моя прежняя сущность.
Я не мог умереть.
Герой моего последнего романа «Мы вместе прошли этот путь», Измаил Тавлы, в самые трудные, самые страшные, лицом к лицу со смертью, минуты жизни тоже повторял про себя: «Я не умру». Как и Измаил Тавлы, все наши люди в поездах, везших их на голодную смерть, повторяли про себя только три этих слова: «Я не умру».
Вся атмосфера 12-ой образцовой школы (кроме уроков) находилась во власти очарования этого минарета. Я говорю о минарете, потому что мечеть в то время уже не действовала. Молитвы в мечети не читались. Намаз не совершался. Михрап разрушился, проповеди не произносились. Но практической значимости мечеть все еще не потеряла: мы (учащиеся 5а и 56 классов) пользовались ею как мастерской; на вытянутых в ряд столах мы мастерили модели самолетов, пароходов, локомотивов — в нашей новой жизни эти вещи тоже были нужны наравне с духовными ценностями.
***
В материальном отношении жизнь в Акмесджите (особенно в 1933-1934 годах) была очень тяжелой. Те, кто помнил голодный 1921 год, говорили, что голод последних двух лет не уступал голоду 1921 года. Эта обстановка очень сильно действовала на моего отца: я замечал, как этот очень далекий от духа сопротивления человек в те годы (наверно, когда ему вспоминался Кызылташ), сжав кулак, проклинал свою судьбу.
Здесь нужно отметить, что в более трагической форме голод сказался не столько на крымскотатарском, сколько на русском населении городов. Не знаю, чем это можно объяснить. Возможно, тем, что среди крымских татар были сильны традиции взаимопомощи и благотворительности, были крепки внутрисемейные связи, имелся опыт торговых отношений; привычными для себя способами жизни они с достоинством противостояли голоду.
Отец работал в парикмахерской на улице Севастопольской, как раз напротив рынка. В воскресные дни, когда школа была закрыта, я приходил туда. Картины, которые я наблюдал напротив парикмахерской, были страшны. На мостовых лежали умершие или полуживые люди с опухшими от голода лицами; рядом с ними, совсем без присмотра, находились дети, мальчики и девочки, иногда совсем голые, которые, уставившись в пустоту, жевали подобранные из сточных канав соломинки или что-то еще.
Голод длился два года.
В 1934 году, если не ошибаюсь, в августе, объявили о свободной продаже хлеба на рынке. После голода, в контролируемой государством экономике, оказывается, сразу же можно найти пути к изобилию; сотни людей начали стекаться к закрытым уже два года дверям хлебных магазинов.
Мы тоже пошли.
Отец отбросил прочь спою кызылташскую гордость, глаза его смеялись. Остановившись, не доходя до хлебного магазина, справа от рыночной башни, отец вынул из кармана три рубля и отдал мне. Перед магазином в ожидании стояла большая толпа. Как только открылась дверь, людская волна ринулась внутрь магазина. Отец остался на месте, а я нырнул в толпу.
Телом я был некрупный, но обладал большой силой. Когда мы устраивали национальную борьбу на лужайке между стенами мечети и улицей, мои ровесники редко брали верх надо мной. Кроме того, в безвыходных, казалось бы, ситуациях, я, подобно игроку в шахматы, обнаруживал сметку.
Не помню, как я проник сквозь людской поток и оказался у самого прилавка. На каждого человека давали по пятьсот граммов хлеба. Я отдал продавцу деньги; он взмахнул ножом, ударил им по буханке свежего хлеба, отрезал от нее кусок, бросил его на весы, взял деньги и протянул мне хлеб. Пятьсот граммов хлеба, белого, свеженького и благоухающего!
С тем же проворством я прошел сквозь навалившуюся на дверь толпу и вышел к отцу.
Я был счастлив. Отец тоже.
Сегодня счастье измеряется другими мерками. В тех условиях счастьем для нас была возможность остаться в живых.
Но разве только в тех условиях?
В течение долгих последующих лет счастье для крымских татар заключалось в том, чтобы остаться в живых. О Создатель! Для того чтобы понять цену жизни, нам пришлось жить в бедственных условиях сначала в Крыму, а потом за его пределами.
Ты должен быть сильным!
Должен уметь сопротивляться!
Должен терпеть!
И тогда ты не умрешь!
Пятьдесят лет.
Сто лет.
Сто пятьдесят лет.
Очень суровые, очень жесткие и очень пугающие слова.
И мы жили так долгие годы, сознательно или бессознательно повторяя про себя эти слова.
В тот день дома, на Малофонтанной, мы ели наш хлеб с картофельным супом, приготовленным отцом. Жизнь в Акмесджите налаживалась. Не только наша жизнь — у других тоже жизнь начинала улучшаться. На улице Субхи открылась фабрика по производству пуговиц, на окраине города заработали обувная фабрика и консервный завод. Мы становились свидетелями того, как коммунистический режим в Крыму начал постепенно возрождать экономику.
Год 1936.
Брат Мидат закончил службу в армии, начал работать в Акмесджите шофером. Я закончил образцовую школу номер двенадцать и в тот же год пошел в восьмой класс тринадцатой полной средней школы, которая находилась на улице Караимской.
Несомненно, жизнь изменялась. Несмотря на то, что в годы ежовщины выдающиеся личности подвергались аресту, выселялись из Крыма или бесследно исчезали, усилиями лидеров Крымской автономной республики жизнь становилась все более терпимой.
Жизнь нашей семьи начала заметно улучшаться в середине того года. Дверь была отремонтирована; в дом был проведен свет; с помощью брата Мидата было куплено кое-что из мебели (маленький шкаф, два стула) и радиоприемник в форме цветка подсолнуха, который висел на стене и ежедневно, в течение четырех часов, передавал сообщения на крымскотатарском языке, а в остальное время — передачи из Москвы. В том же году отец получил медаль «Лучший парикмахер года».
Мама с младшими детьми (Тевиде, Айше, Тимуром и Халитом) ожидали дня переезда в Акмесджит.
В середине лета их ожидания осуществились. Мидат перевез их на своем открытом грузовике, и вместе с матрацами, атласными одеялами и пестрыми подушками в наш однокомнатный дом на Малофонтанной пришли сотни кызылташских запахов. Теперь нас стало пятеро детей (включая и меня), мать и отец. И еще мама привезла большие старинные часы из дедовского дома в Гурзуфе. И сама мама... После того как занесли в дом все вещи, она стала на свободное от вещей место, сжала руки на груди и влажными от слез глазами посмотрела на отца.
Нет, она не была в отчаянии. Она не сердилась, не злилась, не возмущалась; она очень грустно улыбнулась, и в глазах ее можно было прочесть: начинается новая полоса нашей жизни.
После кызылташского дома, с его огородом, сараем, погребом для продуктов, с его балконом и окнами на море, она не могла думать по-другому в этом однокомнатном домике с земляным полом.
Но глаза ее все еще были в слезах.
На глазах отца тоже показались слезы.
Глядя на них, и я, и младшие дети могли бы заплакать. Но никто из нас не заплакал.
***
В начале прошлого года я получил письмо от Тевиде. Сегодня она живет в другом районе города. В ее письме не было ни слова о Малофонтанной улице. Но если бы она писала о Малофонтанной, то ей пришлось бы написать, что вскоре после депортации мечеть на нашей улице была разрушена, одновременно с ней был разрушен и наш дом; вся Малофонтанная улица была стерта с лица земли, для того чтобы и следов не осталось от нас (нет, не только от нас, но и от караимов и крымчаков, которые имели в Крыму родовые земли и только с Крымом связывали свое существование); с того времени прошел более чем пятидесятилетний отрезок времени; и действительно, жизнь в стране, где не происходит никаких перемен, была бы скучной. Тевиде, напомнив о нашем доме, оживила во мне еще раз хорошие и плохие переживания того времени.
«Дженгиз ага, может, ты забыл, — писала она в своем письме, — через какое-то время после нашего переезда на Малофонтанной улице, напротив дворовых ворот, был установлен столб с электрической лампочкой. Ты в те годы в доме был старшим из детей. Когда вечером, готовясь ко сну, мы раскладывали на полу сложенные у стены матрацы и одеяла, в нашей узкой комнатке негде было даже присесть. Ты тогда, окончив 13-ую среднюю школу, учился в Симферопольском педагогическом институте. В газетах и журналах уже появлялись твои стихи. По ночам, когда мы засыпали, ты осторожно выходил из дома, садился под акацией, напротив ворот, и писал свои стихи».
Там я читал книги. Не помню, чтобы по ночам при свете уличного фонаря я писал стихи.
Письмо Тевиде было не только о грустном; в нем она сообщала также, что в средней школе Буюк-Онлара учащиеся читают мой роман «Страшные годы», а в газетах и журналах Акмесджита печатается много материалов о моем творчестве.
***
О стихах уже шла речь, я еще немного скажу о них. Но — очень кратко.
Дело в том, что в начале года я узнал, что мои рассказы и статьи, печатавшиеся и 1961-1981 годах в журнале «Varlik», будут изданы Министерством образования Турции в виде отдельной книги под названием «Из тетрадей Халюка и лондонские письма». Читатель может узнать обо мне как поэте из этих лондонских писем, особенно — из статьи «С любовью из Лондона». Здесь считаю необходимым отметить только следующее: мое юношеское увлечение поэзией (позже переросшее в интерес к западной литературе) сыграло значительную роль в моем творчестве. Я не преувеличу, если скажу, что подсознательно я начал сочинять свои романы, еще учась в 13-ой средней школе Акмесджита. Что я смог бы написать в шестнадцать лет? В мою память крепко впечатались виноградники Кызылташа и его скала Гелинкая, Генуэзская крепость в Гурзуфе и Адалары, берега Сувук-су и Аю-даг. Чтобы я смог их описать, мне необходимо было жить и хорошо познать жизнь.
Нашей учительницей в те годы была жена заместителя министра народного образования, молодая и красивая казанская татарка, госпожа Акимова. Здесь следует сказать, что речь о ней идет не только в «Лондонских письмах», но в еще более вымышленных формах — в «Письмах к матери».
Учительница догадывалась, что на уроках литературы моя голова занята посторонними вещами. Вскоре она обнаружила в парте мою тетрадь со стихами. Я учился в последнем классе средней школы, когда по инициативе нашей молодой учительницы в молодежном журнале было напечатано мое первое стихотворение под названием «Зима». Позже в том же журнале была напечатана моя поэма «Старуха и ее коза»; а затем в журнале Союза писателей Крыма были опубликованы еще несколько моих стихотворений.
В тех стихотворениях (насколько позволяли условия того времени), как и в моих романах, обнаруживались сверхъестественные и эмоциональные образы. Самым значительным среди них могло стать стихотворение «Говорите, стены», написанное после моего посещения ханского дворца в Бахчисарае и напечатанное в литературном журнале в 1939 году.
Могло стать, но не стало.
Пропитанный духом Гераев, ханский дворец до сих пор хранил в себе вековые мистические тайны. Пройдя через дворцовые ворота, я осматривал находящийся в середине просторного двора мраморный бассейн в форме силуэта Крыма, в кристально чистых водах которого я видел свое отражение; я слышал призыв к утренней молитве, который доносился из дворцовой мечети с двумя минаретами. Однако двери в мечеть были закрыты. Бассейн давно высох. Ни звука не доносилось из комнат гарема. Дворец был безжизнен. Безмолвен. Без ночей. Без дней. Дворец был мертв.
Но почему?
Все знали причину его смерти.
Следовало спрашивать не почему, а как.
Как?
Как?
Как?
Целый день я ходил по залам дворца, по комнатам гарема; бесцельно стоял перед Фонтаном слез; не знаю зачем, бродил среди могил Гераев, а внутри меня звучал все тот же вопрос: как?
Никто не услышал вопроса, никто не ответил на него; я обратился с этим вопросом к высоким стенам, окружавшим ханский дворец.
Поездка в Бахчисарай стала значительным событием моей жизни. Особенно — ханский дворец. В тот же день я узнал, что дворец был построен итальянскими архитекторами (во вкусе крымских ханов).
Deo Gratias!
***
Я вернулся из Бахчисарая в Акмесджит с чувством, что моя жизнь теперь, по сравнению с кызылташской, наполнилась новым смыслом, и через короткое время я отнес в редакцию литературного журнала стихотворение «Говорите, стены». Не только внутренний карман моего пальто, но и моя голова, и мое сердце были полны стихами. Издатели журнала должны были увидеть это в стихотворении «Говорите, стены». Не увидеть этого они просто не могли.
Редактором журнала в то время был Шамиль Алядин. Это был красивый мужчина примерно тридцати лет. Я хотел просто оставить стихотворение и уйти, но Шамиль Алядин встретил меня улыбкой, поднялся из-за стола, пожал мне руку и попросил сесть. Мы сели напротив друг друга
Это была моя первая встреча с Шамилем Алядином. Стихотворение было довольно длинным. Шамиль Алядин сам захотел прочитать его. И прочел. Закончив, положил его на стол, какое-то время, довольно долго, смотрел на него. О чем он думал?
Свидетели прошлого, эти стены ханского дворца были только безмолвными, бесчувственными символами. Они не могли говорить. Они не могли ничего сказать. И все же Шамиль Алядин смотрел на стихи, как бы желая увидеть и услышать то, чего я не видел и не слышал.
Потом он перевел взгляд на мое лицо.
Оказывается, в молчании стен была какая-то тайна!
— Мы не можем напечатать Ваше стихотворение, — сказал Шамиль Алядин. — Здесь оно не может быть напечатано.
Почему?
Он молчал. Потом продолжил обиженным тоном: — Язык стихотворения близок к азербайджанскому. (Бедняга! Он, разумеется, не мог сказать — к турецкому!) Возможно, его напечатают в Азербайджане... но в нашем литературном журнале оно не может быть опубликовано.
Я не знал, какое впечатление на Шамиля Алядина произвело стихотворение. И даже не мог думать об этом; смущенный, собирался выйти из редакции, когда Шамиль Алядин спросил, есть ли у меня копия стихотворения, и, получив утвердительный ответ, попросил оставить один экземпляр в редакции.
На этом все должно было закончиться. Вообще об этом не стоило больше думать. Разве мало увлеченных поэзией школьников писали стихи? Большинство из них исчезали, так и не попав на страницы журналов и газет. А со мной руководитель журнала говорил, встав с места, пожал мне руку. Мне и этого было достаточно.
Однако стихотворение в журнале появилось.
Когда я писал стихотворение, я не сознавал, что допускаю ошибки и излишества. В журнале стихотворение появилось в измененном виде. Были изменены не только слова — весь дух стихотворения стал другим, более того, — оно приобрело какой-то безжизненный вид. По-видимому, там решили, что по молодости лет я не способен понять не только молчания стен ханского дворца, но и смысла нашего времени.
Вот и все о моей поэзии.
***
В начале года (1996) меня навестил заместитель председателя крымскотатарского Меджлиса и член крымского парламента Рефат Чубаров, который приехал в Лондон по приглашению Министерства иностранных дел Англии. В беседе, длившейся около двух часов, Рефат рассказал мне о радостных и печальных фактах, связанных с развитием событий в Крыму. Среди прочего он сообщил, что мои книги, изданные в Турции, в Крыму уже переводятся на русский и крымскотатарский языки и изыскиваются возможности их опубликования.
Разговор коснулся также довоенных крымскотатарских писателей.
- Действительно ли Шамиль Алядин не смог вернуться в Крым? — спросил я.
- Нет, он вернулся,— ответил Рефат, — в конце прошлого года. Мы приобрели для него в Симферополе одноэтажный дом. Он теперь с нами. Однако он уже в солидном возрасте.
После пятидесятилетней разлуки крымскотатарский писатель, которому изрядно за восемьдесят, вернулся на родную землю... Счастливый Шамиль Алядин!*
Не закончив своей мысли, Рефат пристально посмотрел мне в лицо и спросил:
- А Вы, Дженгиз ага... Тоскуете ли по Крыму?
- Я улыбнулся:
—Очень!
Я не мог незаметно уклониться от ответа; я должен был дать ответ на этот вопрос. Ведь Рефат приехал из Крыма; он принес в мой дом атмосферу Крыма.
Я смог только сказать:
— Надеюсь, что кончина мне суждена на родной земле.
***
Год 1937.
После средней школы я начал учиться в Симферопольском педагогическом институте. В те годы в Симферополе были две высшие школы: медицинский университет и педагогический институт. Большинство выпускников 13-ой средней школы, как и я, выбирали педагогический институт (готовивший преподавателей для крымскотатарских школ), некоторые — медицинский университет, один-два выпускника поступали в Куйбышевское военное училище, остальные — в техникумы.
Я выбрал исторический факультет педагогического института.
Почему история?
По правде говоря, не знаю.
Мне просто было недостаточно того, что я увидел ханский дворец; после посещения Бахчисарая во мне проснулось желание увидеть другие следы прошлого.
Я был счастлив.
Не было ничего странного в том, что юноша семнадцати лет, полный таких желаний и надежд, чувствовал себя счастливым. На это счастье накладывалась и радость, обусловленная тем, что я покидал дом на Малофонтанной; для меня начиналась новая жизнь.
Наверно, мое счастье было связано с тем, что я шел к нему сознательно; я чувствовал, что начинаю избавляться от горьких кызылташских воспоминаний, которые много лет преследовали меня.
Из местных на факультете были только я и парень из Гёзлева (Евпатории); большинство студентов приехали из центральных регионов России.
Когда я учился в средней школе, мог брать книги только в маленькой библиотеке на улице Кантарной, состоящей из двух комнат. А богатая библиотека педагогического института открывала мне двери в новый мир. Спасаясь от внешних факторов, ввергавших меня в тоску, подчас в безысходность, охраняемый волшебной тишиной библиотеки и читаемыми мною книгами, я как бы продирался сквозь очищающий мою душу фильтр и выходил из тьмы к свету.
Теперь я был далек от поэзии.
Самым важным для меня стала история.
Однако книги по истории Крыма встречались в библиотеке очень редко. Крымский полуостров в них назывался старым (греческим) именем Таврида. В них не было ни слова о ханском периоде истории Крыма; а если он и упоминался в исторических трудах советского времени, то Бахчисарай назывался не иначе, как. разбойничьим гнездом. Может быть, поэтому я пытался удовлетворить свой интерес к истории, читая книгу Ключевского «История средневековой России», те ее разделы, в которых отрицательно оценивались татаро-монгольское нашествие и Золотая Орда.
И после войны (уже в Лондоне) мой интерес к истории не иссяк. В центральной библиотеке Лондона я искал книги на эту тему. Каждая книга, которую я смог найти (например, книга Михаила Правдива «Расцвет и падение монгольской империи»), становилась для меня целым миром. В конечном счете был написан мой роман «Юный Темучин».
Однако жаль.
«Юный Темучин» не имел того успеха, на который я рассчитывал.
Россия в течение нескольких столетий была самым большим и самым значительным соседом Турции; история взаимоотношений этих двух стран складывалась из войн и перемирий. У нас есть одна поговорка: Прежде чем купить дом, познакомься с соседом. Я убежден, что теперь, как и прежде, полезно знать историю России. В становлении русского народа существенную роль сыграли сначала нашествие монголов на Запад, а затем татарское владычество. Без изучения истории монголов и Золотой Орды невозможно познать историю России и сформированный ею русский характер.
Я отправил рукопись романа в издательство Varlik. Ответное письмо Яшара Наби Найыра пришло быстрее обычного.
Приговор издательства о судьбе моего произведения был абсолютно ясен:
«Уважаемый господин Дагджи.
Видно, что на роман «Юный Темучин» Вы потратили много труда. Работая над языком и стилем произведения, Вы смогли тонко уловить и передать дух исторического времени и места. Однако мы сомневаемся в том, что такого рода произведение может вызвать интерес в Турции. В связи с тем, что мы не имеем возможности включить Ваш роман в издательский план, приносим Вам наши извинения».
С коммерческой точки зрения издательство было право; оно, естественно, не станет печатать роман, который не будет пользоваться спросом. Я попросил издательство передать рукопись романа моему товарищу из Стамбула, с которым мы переписывались.
Через некоторое время этот товарищ написал мне, что он взял рукопись из издательства Varlik и просит моего разрешения передать ее в другое издательство.
***
Прошло долгих два года; рукопись «Юного Темучина», покрутившись-повертевшись, попала в издательство Otuken, и в 1969 году роман увидел свет.
И до сего дня я не знаю, как роман был встречен читателем; ни одной критической статьи о нем я не видел и не читал. И не слышал ничего. И издательство Otuken, приславшее мне по почте четыре экземпляра романа, ничего больше не сообщило. И хотя книга разошлась несколько лет назад, больше она не переиздавалась. Только в начале этого года руководитель издательства Нурхан Алпай сообщил мне в телефонном разговоре, что скоро (во всяком случае в течение ближайших одного-двух лет) они смогут завершить издание полного собрания моих сочинений.
Надеюсь, что «Юный Темучин» в новом издании тоже найдет свое место в полном собрании сочинений.
***
Думая, что я уже полностью избавился от тоски по Кызылташу, я ошибался. Для этого мне надо было измениться. Я же оставался прежним. Ни волшебная тишина библиотеки, ни прочитанные мною книги не могли изменить меня. Оставим в стороне Гурзуф и Кызылташ; проживая в общежитии института рядом с чужими мне людьми, я чувствовал, что отрываюсь от жизни и становлюсь все более замкнутым.
Я избегал жизни, особенно жизни Акмесджита. Вокруг меня не было никого, кому я мог бы открыть свою душу - ни на улицах, ни в институте; даже отец не был в состоянии понять меня. Лица людей казались мне болезненно-тусклыми, как будто они страдали какой-то неизвестной болезнью; возможно, не осознавая этого, по улицам ходили живые мертвецы. Настоящая жизнь была только за городом; только на берегах Салгира воздух был чистым и здоровым.
Взобравшись на скалу Каябаши, которая находилась недалеко от общежития, я смотрел на Чатырдаг (точно так же, как с вершины Гелинкая смотрел на море) и страстно стремился к скрывавшимся за Чатырдагом морю, гурзуфской пристани и кызылташской Гелинкая. Я был человеком, сотворенным из плоти и духа людей, живших и все еще живущих там. Если бы я мог летать...
Но я не летал. Мои руки-крылья были перебиты. С понуренной головой, позабыв о лекциях по истории в институте, даже себя позабыв, я спускался по каменным ступеням Каябаши и в полном одиночестве бесцельно бродил по берегам Салгира.
Все, что я очень любил и к чему страстно стремился, было недоступно мне. Бессознательно искал я способы сохранить их в себе в измененных, но идеальных образах, соответствующих моей тоске и бесконечно длящих ее. И так же бессознательно, глядя за горизонт, я видел чарующие картины Кызылташа и Гурзуфа.
***
Однажды я очутился в безлюдной деревне Чукурча. До этого дня, мне кажется, я жил в страхе оторваться от деревни (точнее — от природы). В тот день, глядя на дома Чукурчи с вершины холма, я почувствовал, что снова обретаю себя.
И после того дня хотя бы раз в неделю я совершал прогулки к Чукурче. В деревню заходил редко. Со стороны наблюдал я за домами, окруженными заборами и садами. Днем Чукурча была почти безлюдна, но наполнена жужжанием пчел и голосами птиц. Изможденные лица и потухший взгляд жителей Чукурчи, вечерами возвращавшихся с колхозных полей, говорили мне об их крайней нищете и рабском труде на собственной земле. Текущее время уносило их в неизвестность завтрашнего дня.
Сегодня Чукурчи нет.
Не знаю, остался ли сегодня в живых хоть один чукурчинец. Если даже и остался, он не увидит своей Чукурчи (как и кызылташец, который стоял на вершине Гелинкая и смотрел на Кызылташ; как и гурзуфец, некогда стоявший на Мемишевом холме и глядевший на Гурзуф).
Вскоре после депортации татар из Крыма все дома Чукурчи развалились, а сама деревня оказалась на дне искусственного водохранилища. Сотни лет гордившаяся своими садами Чукурча сегодня находится под водой; спортивные состязания на парусниках и весельных лодках, которые проводятся для детей новых хозяев, оказались важнее садов Чукурчи.
Возможно, кто-нибудь из читающих эти строки подумает: кому это необходимо, что я ношу в себе тяжелый груз прошлого. Считаю, это необходимо. Я убежден, что всему тюркскому миру, особенно жителям Турции, следует напоминать о трагедии Крыма, о продолжающейся трагедии на Балканах. И тут я хочу добавить: приходя в Чукурчу, я каждый раз приносил с собой свою любовь к Кызылташу. Но не только это. Тогда я не знал, что через много лет приведу в Чукурчу своих персонажей — Селима, сына Чилингира из Кызылташа, и дочь Бекира, Айше, родившую маленького Алима в коровнике.
Чукурча стала художественным пространством моего романа «Эта земля была нашей», который в этом отношении является продолжением романа «Они тоже были людьми».
***
Оставим сейчас в стороне мой пессимизм, вызнанный разлукой с Кызылташем; в последующие дни один за другим стали происходить события, оказавшие сильное влияние на мою жизнь. Сначала заболел отец. Не успел он еще выздороветь, как всем местным студентам отказали в проживании в общежитии института. Я был на втором курсе. И уже не мог жить вместе с отцом, матерью и младшими сестрами в нашем маленьком доме на Малофонтанной. К тому же я увидел положение отца в совсем другом свете: теперь не я нуждался в его помощи, а он в моей. По правде говоря, это было смешно. Нет, не смешно — положение отца было трагической реальностью той социальной справедливости, которую породила социалистическая система.
Посещая днем занятия на факультете, три ночи в неделю я работал в редакции газеты «Комсомолец» (год - два тому назад она называлась «Яш къуввет» — «Молодая сила»). Ночи я проводил без сна: дежурил в редакции до самого утра в ожидании срочных и важных партийных новостей из ТАСС, которые тут же переводил на татарский язык и до выхода газеты относил их в находившуюся неподалеку типографию. Кроме того, в мои обязанности входило писать репортажи то из Усткута, то из Старого Крыма. Гонорар, который я получал за две-три колонки текста или одно-два стихотворения, был больше, чем месячная зарплата моего отца.
В таких условиях мне редко приходилось бывать в доме на Малофонтанной. День я проводил и институте и в прогулках по окрестностям Чукурчи, а ночевал в трехкомнатной квартире моего товарища, как и я, увлекавшегося поэзией.
В моей полной сомнений и тревог жизни бывали и светлые, счастливые дни. Летние и зимние каникулы, после окончания семестров, я проводил у тети, в Гурзуфе. Море нежно ласкало мое тело; моя душа радовалась вместе с Аю-дагом, Адаларами и Генуэзской крепостью. Гурзуф дарил счастье, которое было им обещано мне еще в детстве. С любовью ко мне Гурзуфа я никогда не буду несчастным, даже в самые мрачные дни моей последующей жизни Гурзуф будет поддерживать меня и сохранять мою любовь к жизни. Может, это было какое-то безумие. Если и так, то — счастливое безумие. Я ездил в Ялту, которая находилась в восемнадцати километрах от Гурзуфа. Но Ялта не была местом, радовавшим меня. И хотя Ялта получила известность как цветочно-солнечный город, мне она (особенно по сравнению с Гурзуфом) казалась холодной, тусклой и бесчувственной. Но когда я приезжал в Гурзуф, у меня появлялась необходимость завернуть в Ялту. Я ездил туда на катере. Поездка была прекрасна. Сияющее над Ялтой солнце целовало горячим поцелуем верхушки сосен на склонах гор, и мне казалось, что катер проплывает мимо райских берегов.
В Ялту я ездил с определенной целью. Цель эта — посетить самого младшего по отцовской линии дядю Сеит-Умера (Сеид-Омера).
Речь о дяде Сеит-Умере идет в одном из томов «Отражений». Думаю, и здесь нелишне вспомнить о нем еще раз.
Сеит-Умер Дагджи. Еще до революции, учась в Санкт-Петербургском университете, он заболел туберкулезом и, вернувшись в Крым вместе со своей русской женой Натальей, поселился на северной окраине Ялты, среди сосновых деревьев. Он и в самом деле был немощным и очень худым. Наталья ухаживала за ним. Она была рядом с ним до последнего дня его жизни.
Желание снова напомнить читателю о дяде Сеит-Умере связано с особым (прежде всего для меня) чувством, похожим на верность. Это чувство до сих пор живо во мне.
Сеит-Умер Дагджи был страстно увлечен турецким языком и литературой. Насколько глубоки были его знания в области турецкой литературы, не знаю. Южнобережный говор крымских татар очень близок к турецкому языку; но язык, на котором говорил Сеит-Умер, был еще более близок к нему. Красоту и сладостность турецкого языка я впервые почувствовал в его произношении. Сеит-Умер Дагджи, действительно, был человеком, овладевшим красотой турецкого языка. Не знаю, как в его руки попали рассказы Омера Сейфед-дина, отрывки из которых он читал мне в каждое мое посещение. Думаю, по блеску моих глаз он замечал растущий во мне интерес к его чтению; несмотря на свое плохое самочувствие, он часами читал и свой рассказ под названием «Человека звали не Хыдырыллез, а скотина Ильяс» (об иностранце-мошеннике, прибывшем в Кызылташ на праздник Хыдырлез). Больше, чем сюжет и образы, меня очаровывал его язык; даже после возвращения в Гурзуф в моих ушах продолжали звучать произнесенные его устами сладостные слова, я ощущал их силу и жар. Думаю, что написанное мною после посещения ханского дворца стихотворение «Говорите, стены» испытало на себе сильное влияние рассказов, которые читал дядя Сеит-Умер (то, что Шамиль Алядин назвал близостью к азербайджанскому языку).
***
Оставшиеся несколько часов в Ялте (если это был воскресный день) я проводил в квартире доктора Земине Дагджи.
Здесь хочу напомнить читателю, что речь о Земине Дагджи уже шла в нескольких местах «Отражений». Одно только могу добавить: она была прекрасным хирургом. Меня она любила. При каждом удобном случае напоминала мне о том, что мои встречи с дядей Сеит-Умером пойдут мне на пользу. И хотя ее семья была выслана из Крыма в 30-х годах, ее не тронули (до тотальной депортации 1944 года). Почему? Когда я задавал ей этот вопрос, она отвечала (имея в виду высоких чинов коммунистической партии): «Потому что они нуждались во мне».
Она была откровенна. Не боялась открыто высказывать свои мысли и оценки, пугавшие даже такого юного человека, как я. В ее библиотеке среди большого количества медицинских книг было немало и таких, как «Основы коммунизма», «Диалектика коммунизма», «Капитал» Карла Маркса, книги Плеханова. Интересно, если бы все, что было написано в этих книгах, осуществилось, стала бы наша жизнь прекрасной?
Обедая на балконе, в тени сосен, мы касались в своих разговорах и таких тем:
«Важна не система. Хоть при социализме, хоть при капитализме, самое важное (даже в соответствии с коммунистической идеологией) создавать в стране материальное изобилие. Ты не помнишь голода 1921-1922 годов. Голодный человек не думает о своем голодном соседе; доставшийся ему кусок хлеба он ест сам. При изобилии — самопожертвование и благотворительность, а за голодным и нищим легче присматривать. Достаток же способствует проявлению эгоизма и жадности. Но это уже другая тема».
Эти слова моей сестры были похожи на критику. Однако в последующей своей жизни я принимал их всерьез. Она прожила в изгнании долгие годы. Однако ей не суждено было вернуться в Крым; я услышал, что она скончалась в ссылке.
***
Когда я просматривал написанные до этого места части «Воспоминаний», получил по почте опубликованную в изданиях Министерства народного образования Турции книгу «Из тетрадей Халюка и лондонские письма».
Я ограничусь только просмотром новых изданий своих книг. «Из тетрадей Халюка и лондонские письма».
Это сборник моих статей и рассказов, издававшихся много лет назад в журнале «Varlik», поэтому я почувствовал, что следует его внимательно прочитать.
Хорошее издание, в прекрасной обложке. Но в глаза бросаются технические ошибки. И все же я думаю, что читатель легко разберется в содержании и эти ошибки (особенно в «Из тетрадей Халюка») не нарушат изобразительных особенностей текста.
Книга может быть полезна читателю еще в одном отношении: в «Лондонских письмах» имеется информация о моей личной жизни, и там изложены мои взгляды на сущность искусства; мне это на руку, так как позволяет в «Воспоминаниях» не затрагивать этих тем.
***
До сих пор я старался не выходить за пределы намеченного. Продолжаю.
В самые мрачные периоды своей истории крымские татары не просто ожидали рассвета: даже в условиях порожденного коммунистической системой террора, несмотря на страдания, они достигли значительных успехов в области национального искусства и культуры. Среди них появились такие деятели, как поэт Эшреф Шемьи-заде. композитор Ильяс Бахшиш, актеры братья Париковы и Грабов. Кроме пьес местных драматургов (Ильяса Тархана и Тынчерова), в репертуар великолепного крымскотатарского государственного театра были включены пьесы мировых классиков — Шекспира. Мольера, Шиллера. Благодаря им я обретал в юности себя, в дальнейшем они способствовали моей литературной деятельности.
***
Год 1939.
Сентябрь.
Перед отъездом из Крыма мне посчастливилось в последний раз посетить Кызылташ.
Я вышел из автобуса около старого хана (постоялого двора. — А.Э.) моего дяди Османа. Вообще-то я собирался выйти недалеко от нашего дома и, пройдя около километра до Мемишева холма, спуститься по нему в Гурзуф; в стороне от дороги я увидел мою прежнюю одноклассницу А., сидевшую на скамье под огромным дубом.
Не считаю необходимым называть здесь имя А. Потому что она стала реальностью моей жизни, а впоследствии (особенно вдали от Крыма) она превратилась в мечту. Только одно я могу открыто заявить: госпожа А. будет фигурировать (более всего в качестве прообраза) в моем романе «Куклы, висящие на ветке миндаля», в некоторых фрагментах «Отражений» и в книге «Из тетрадей Халюка и лондонские письма».
Выяснилось, что госпожа А. год назад окончила Ялтинское педагогическое училище. Теперь она работала учительницей в кызылташской начальной школе.
Она узнала меня прежде, чем я ее, и помахала мне рукой.
Небо над Кызылташем и Гурзуфом было беспредельно высоким и ярко-голубым; такие же ярко-голубые глаза А., сияя, улыбались мне. Конечно, она должна была улыбаться мне: теперь я не был заурядным учеником.
— Ты куда, Дженгиз?— спросила юная и прекрасная кызылташская учительница.
— В Гурзуф.
— Я тоже. Жду автобуса, — сказала А.
И сияние, исходившее из наших глаз, сразу же связало нас друг с другом.
Я и моя прежняя одноклассница, взявшись за руки, направились в Гурзуф, сначала через каменный мост неподалеку от хана, потом мимо нашего старого дома.
Весь день в Гурзуфе мы провели вместе. Я совсем не помнил о цели своего приезда в Гурзуф. Знал только одно: вместе с Гурзуфом я унесу с собой живую память, которая украсит мою последующую жизнь. В тот день (только за одни день) я прожил в Гурзуфе всю мою юность. Но я был не одинок. Мы с А., прижавшись друг к другу, сидели на пристани: опускали ноги в море; смотрели на скалы Адалары и Аю-Даг, который, погрузив морду в море, пил воду; наши спины прислонились к плотине страсти, наши отражения в воде целовались, наши глаза излучали поэзию.
Имя этому было радость, имя этому было счастье. Но это не было обычным, заурядным счастьем. Такого рода счастье придает человеку силы, помогает противостоять жизненным невзгодам.
Работая над романом «Куклы, висящие на ветке миндаля», я иногда целыми днями, неделями ощущал себя в каком-то мраке. Много ночей я проводил без сна. Но по утрам, когда в мое окно проникал дневной свет, я видел Севгиль, и сразу же моя затворническая жизнь становилась легче. Тот не поймет меня, кто искал другое счастье, не такое, какое искал и нашел я; только тот поймет меня, кто искал такое же счастье, что и я.
В тот день мы гуляли по берегу залива. Прошлись по главной улице Гурзуфа.
Парикмахерская Эмирсеина все еще находилась на старом месте. Но работавшие там мастера меня не знали. Я заглянул внутрь через широкое окно. Никто не заметил меня. Никто не пригласил меня войти, не угостил сладостями.
Пройдя главную улицу до конца, мы вышли к кладбищу у Сувук-су.
Читавшие «Отражения» знают: над автобусной дорогой, в головах огражденной железной решеткой маленькой могилы младенца Айше, стоит кипарис, необычайно выросший за последние восемь-десять лет; мы положили на могильный холмик два маковых цветка и по грунтовой дороге, разделявшей кладбище на две части, поднялись к лугам Тюбья. А. настаивала на том, чтобы одной вернуться отсюда в Кызылташ. Я решил ее проводить. Наверно, кроме воспоминаний о начальной школе, я еще чего-то ожидал от моей одноклассницы; в тот день я не мог думать, что теперь она будет цвести только в моем воображении.
Мы сели в тень плакучей ивы, которая росла у каменной стены, отделявшей виноградники Кызылташа от вершин Тюбья. За спиной у нас был сонный Кызылташ с его двумя кварталами и скалами Гелинкая и Топкая; напротив — красавец Гурзуф.
Между Аю-дагом и Адаларами солнце будто рассыпало полные корзины драгоценных камней, и на поверхности моря танцевали сверкающие блестки, сообщая мне благую весть о счастливом и полном надежд будущем.
Однако конец лета в тот год ничего хорошего не обещал. После войны с Финляндией, оккупации соединениями Красной Армии Западной Украины и ее освобождения от гнета польского режима в воздухе стал распространяться запах опасности большой войны. Я видел, как дети некоторых наших соседей на Малофонтанной уезжали в бессрочную поездку и больше домой не возвращались, а те, кто смог вернуться, были без рук, без ног, как молодые деревца с полностью обрубленными ветвями. Жизнь, бывшая до сего дня мучительной, наполненной преимущественно горькими воспоминаниями и болью, выйдя из прежнего русла, начинала разворачиваться совсем в другом направлении.
Возможно, А. знала, о чем я думаю; она смотрела мне в лицо смеющимися глазами, полными теплого сиянии моря. Я взял ее за руку.
Тепло ее руки охватило все мое тело и вызвало страстное желание. Наверно, мне хотелось, чтобы она почувствовала мое томление; другой рукой я обнял ее за талию. Я хотел поцеловать ее в губы; как бы испугавшись не столько моего натиска, сколько своего возбуждения, она откинула голову назад и сказала:
— Не сейчас, Дженгиз.
Это было в первый и последний раз, когда я держал в своей руке руку девушки моей крови, говорившей на моем языке. А., украсившая мечты моей последующей жизни! Может быть, ты уже вернулась из ссылки и спустя пятьдесят лет все еще ждешь меня в тени плакучей ивы.
Жди.
Однако я изменился.
И ты, несомненно, изменилась.
Но не только ты и я; изменились и Гурзуф с Кызылташем, над которыми промчались ураганы и штормы. Я прожил пятьдесят лет вдали от Гурзуфа с любовью к нему; ты со своими воспитанниками из закрывшейся начальной школы Кызылташа жила за пять тысяч миль от него; и вы долгие годы, борясь за сохранение своей жизни и пытаясь выбраться из мрака, ожидали того дня, когда сороки принесут вам благую весть о наступлении весны на родине.
Сегодня ты со своими учениками там, в Кызылташе.
Какая ты счастливая!
Правда, ты смогла вернуться в Кызылташ с детьми только двадцати семи семей. И ты хорошо знаешь, что сегодняшний Кызылташ не похож на тот прежний, который знали мы с тобой, с его двумя кварталами, разделенными оврагом Сувукдере, с его мечетями. Сегодня никто не знает, как выращивать гранат, трапезундскую хурму, айву, персики и абрикосы, которые некогда росли в садах Кызылташа. Говорят, Гелинкая все еще стоит на старом месте; мне прислали ее изображение на видеопленке.
Однако большая скала нашей невесты4 уменьшилась.
Ее уменьшили.
Изменили и название Кызылташа. Сегодня наш Кызылташ называют Краснокаменкой.
Но ты там.
Ты стоишь на скале Тюбья, позади тебя выросшие и воспитанные тобой в ссылке дети двадцати семи семей, напротив тебя Гурзуф, ты смотришь на море и ждешь прежнего, пятидесятисемилетней давности, Дженгиза.
Жди.
Это очень важно, что ты гам.
Никто на свете, лучше тебя и меня, не понимает важности этого пятидесятисемилетнего ожидания, моя дорогая школьная подруга. Без тебя я не смог бы подвесить наших нерожденных детей на ветке миндаля5. Пятьдесят семь лет мы жили в бесконечных страданиях, но все эти годы в наших душах теплилась надежда. Да, хочу еще раз сказать тебе, как это важно, что ты со своими бывшими учениками сейчас там. Мы с тобой до самой нашей кончины не сможем привыкнуть к изменившимся Гурзуфу и Кызылташу. И хотя мы не сможем привыкнуть, но я надеюсь, что наши дети привыкнут и, привыкнув, полюбят изменившиеся Гурзуф и Кызылташ так же, как и мы. Мы должны были ждать.
Мы встали и, опять рука в руке пройдя через пустые виноградники, в которых уже был убран урожай, вышли к Кызылташу. Мое томление все возрастало. Наверно, у А. тоже. В этот раз она позволила поцеловать себя в губы.
До сих пор я храню на своих губах тот жар, который исходил от губ А.
***
Удивительное изобилие товаров неожиданно появилось в Акмесджите перед самым моим отъездом из Крыма. Гастроном на улице Карла Маркса был до отказа набит продуктами. Горы колец колбасы. Папиросы «Потемкин», «Бахчисарай», «Казбек». Даже гаванские сигары, водка «Столичная», мясные и рыбные консервы...
Где, на каких тайных складах хранились эти товары?
Кроме товаров государственной торговли, на черном рынке появились товары, которых никто родившийся и выросший в советский период никогда не видел: разнообразная одежда, меховые манто, золотые браслеты, детские игрушки — все это привозилось из Западной Украины, освобожденной из-под власти Польши. Там же, на улице Карла Маркса, открылся шикарный парикмахерский салон, в котором женщин обучали делать завивку, и вместе с шедшим на экране кинотеатра «Баян» голливудским кинофильмом «Сто мужчин и одна женщина» и ухмылками тех, кто помнил царские времена, это воспринималось как возвращение буржуазии.
И для меня последние три-четыре месяца того года оказались результативными: в литературном журнале были напечатаны два моих стихотворения — «Говорите, стены» (потускневшее, даже полуживое) и «Любимая Ялта»; я получил солидный гонорар за репортаж из Старого Крыма и стихи, прочитанные на радио; поцелуй моей прежней одноклассницы запечатлелся на моих губах, а ее лицо, как самая прекрасная картина, — в моей памяти; и еще в конце того года было написано мое первое прозаическое произведение — рассказ (хотя и не очень удачный) «Пожар».6
И еще мне вспоминается одна радость (можно сказать — удача) — это знакомство с поэтом Эшрефом Шемьи-заде. Самым значимым для меня стало то, что через очень короткое время это знакомство переросло в духовную близость. Много лет спустя до меня дошли его слова, сказанные им уже в ссылке: «Наш Дженгиз своими произведениями укрепляет наш дух».
Первое письмо из Крыма попало в мои руки летом 1989 года. Письмо написал молодой журналист, родившийся и выросший в ссылке:
«Дженгиз ага! Впервые я услышал Ваше имя от поэта Эшрефа Шемьи-заде. Несколько человек, самый старший из нас Шемьи-заде, поехали в центральную библиотеку Москвы в надежде найти Ваши произведения. Прежде всего мы начали искать Ваши произведения среди зарубежных изданий. Не нашли. Обратились в справочный отдел библиотеки. Женщина, работавшая там, взяла список Ваших книг и скрылась за бархатной занавеской. Мы ждали целый час. Наконец она вернулась. «В библиотеке имеются эти книги, однако все они помечены знаком С (специально). Мы не можем их выдать без специального разрешения руководителей общественных и партийных организаций», — сказала она».
И вдали от родины я всегда помнил Эшрефа Шемьи-заде. Он закрыл глаза в ссылке, тоскуя о глотке крымской воды.
Можно сказать, что смерть его была счастливой: любившие его молодые люди привезли его тело в Крым и предали родной земле.
***
На последней неделе декабря 1940 года я был призван в армию.
Из-за учебы, работы в редакции газеты «Комсомолец», иногда многочасовых бесед с друзьями я редко посещал наш дом на Малофонтанной улице. Когда я пришел, меня ожидал большой сюрприз: на столике у окошка лежало письмо.
- Когда оно пришло? — спросил я мать.
- Сегодня утром.
Я заметил, что это вовсе не письмо; в сером конверте была повестка. Быстро вскрыв конверт, я прочитал: «Двадцать третьего декабря, с 10 до 11 часов утра, явиться в горсовет».
Прочитав повестку, я сразу же почувствовал себя в странной пустоте. Еще раз прочитал.
Заметив изменившееся выражение моего лица, мама взяла мою руку в свою. Но ничего не спросила. Я вышел на улицу. Прислонившись спиной к стволу старой акации, я еще раз перечитал повестку.
Завтра я выйду из привычной мне среды, в которой жил до сих пор, и пойду в неведомое мне место. А потом...
А что будет потом, я не знал.
Я был уверен только в одном: в привычной мне среде, счастливый или несчастный, голодный или сытый, но я оставался самим собой. А завтра...
Завтра за пределами моей привычной жизни меня ожидал большой и для меня очень таинственный мир.
Останусь ли я в ожидающем меня мире тем же Дженгизом из Гурзуфа и Кызылташа?
Не говорю уже о том, что в сформировавшей меня действительности я смог бы сыграть значительную роль; но, оторвавшись от привычного мне окружения, не превращусь ли я в пассивного зрителя своей жизненной драмы?
Не заметив того, я оказался у Каябаши.
За спиной у меня общежитие, слева, в конце улицы Ленина, здание самого педагогического института, а вдали окутанная туманом вершина Чатырдага — они не знали о моем существовании. Оторванный от своей прежней жизни, бесцельно и бездумно бродил я по берегам Салгира.
***
На следующее утро я был в горсовете.
В длинном коридоре было восемь — десять русских парней моего возраста. Кажется, они уже давно ждали, некоторые из них присели у стены.
— Мы уже два часа ждем, — сказал один из них, обернувшись ко мне.
Мы ожидали еще столько же.
Потом дверь открылась, и стоявший в дверях человек в форме проверил по списку наши имена; закончив перекличку, он скрылся за дверью.
Прошли еще долгие минуты.
Человек в форме опять показался в дверях и в этот раз прочел из списка только мою фамилию. Я вошел за ним в открытую дверь.
Помещение состояло из двух комнат. Первая была пустой. Только в середине стояла деревянная скамья.
Впереди человек в форме, за ним я, мы вошли во вторую комнату. И в ней ничего не было, кроме стола и скамьи; у стола стояли два доктора в белых халатах.
Они предложили мне раздеться. Я разделся. Предложили сесть. Я сел на скамью.
Никакого приветствия, никакой просьбы.
Просьба?
Еще чего!
Родина зовет.
Я должен был выполнять свой долг перед родиной.
Осмотр длился не более трех минут. Такому чувствительному молодому человеку, как я, следовало хотя бы пожелать благополучия и счастья, мне же без всяких церемоний предложили пройти во вторую комнату.
Я вошел. Стоявший у окна пожилой человек оказался парикмахером; он попросил меня сесть на табурет. Не сняв пальто, без накидки на плечах я сел на стул; он остриг мои волосы машинкой.
Я вышел на улицу.
Вместе с остриженными волосами с меня упал груз той жизни, которой я жил до сих пор. Подул легкий ветерок; покачиваясь из стороны в сторону, я полетел и должен был приземлиться в самой отдаленной точке неизвестности.
***
В таком подавленном состоянии я вышел из здания горсовета.
Начал падать снег.
На стене кинотеатра «Баян», на улице Максима Горького, вместо афиши кинофильма «Сто мужчин и одна женщина», уже висела новая афиша фильма «Веселые ребята». Но улица была пуста. Не видно было ни одного человека. Снег все еще падал. Вчера еще оживленная улица изменилась. Вчерашние виденья застыли в моем мозге.
Куда я шел?
Это была улица Максима Горького.
Я прошел мимо книжного магазина с запотевшими стеклами витрин; хотел завернуть в парикмахерскую отца, но тут же передумал (может, не желая показать ему остриженную другим парикмахером голову?). В редакцию газеты «Комсомолец» т оже не зашел.
Не осталось почти ничего, что я должен был сделать.
И что я мог сделать!
Не считая ночи, мне оставалось еще около шести часов; завтра утром, ровно в десять часов, я должен был быть на акмесджитской железнодорожной станции.
***
Мама сразу обо всем догадалась; она ждала меня со старым чемоданом, снятым ею с полки. Не успел я войти в дом, как она, взглянув мне в лицо, сразу все поняла и спросила:
- Когда?
- Завтра, — ответил я, — завтра утром в десять часов.
Каким-то отсутствующим взглядом она смотрела на пустой чемодан. Долго смотрела; думаю, она плакала. Но мне своих слез не показала.
Было уже совсем темно. Мама заварила чай. Когда мы пили чай, она продолжала смотреть отсутствующим взглядом на пустой чемодан. Потом подняла на меня глаза и спросила:
— Что бы ты хотел взять с собой?
— Книги, — ответил я.
Мои книги были в маленьком стеклянном шкафу. Их было немного. Пять-шесть книг. Я взял из них роман Горького «Мать» и книгу стихов Габдуллы Тукая, протянул их матери. И она начала укладывать в чемодан вещи, которые я брал с собой.
Сейчас, когда я пишу эти строки, мне вспоминаются персонажи моего последнего романа «Мы вместе прошли этот путь»
— Измаил Тавлы и его тетя; когда я писал главу романа, в которой затрагивались эти события, образ матери все время стоял перед моими глазами.
Надеюсь, я не совершу большого греха, если перенесу тот отрывок сюда:
«Странно, сейчас она укладывала в чемодан те же самые вещи, которые в тот вечер укладывала для отца: две пары носков, пару шерстяных, перчаток, свитер, рыбные и мясные консервы, сушеные сливу и инжир, тетрадь и карандаш. Между вещами положила амулет.
Чемодан был полон. До отказа. Надавив коленом на крышку, она закрыла чемодан, перевязала его кожаным ремнем и, стоя на коленях, как бы опустив последний раз занавес пьесы, сделала глубокий вздох; потом подняла глаза на Измаила, внимательно следившего за ней со стороны. Глаза ее были печальны. В то же время казалось, что она испытывает особое удовольствие оттого, что пьеса завершилась успешно.
— Тетя! Я же не провинился. Меня не в тюрьму, а в армию берут. Я буду служить.
- Конечно, — сказала тетя, — я понимаю, ты будешь служить, но ты будешь служить за пределами родины. Тот, кто выезжает из родных мест, оказывается в тюрьме.
Я ничуть не сомневался в истинности этих слов, сказанных тетей Измаила Тавлы. Я не мог сомневаться; я прожил более полувека, испытывая на себе истинность этих слов.
В тот вечер мама мне ничего подобного не сказала. Не было необходимости говорить; в ее глазах читался тот смысл, что содержали слова тети Имаила Тавлы.
Наступил вечер.
Я остался дома.
Шел снег.
Иудино дерево, ветви которого накрывали старый колодец, было засыпано снегом. Полная тишина опустилась на двор; птицы надежды покинули Малофонтанную. Все это читали на моем лице маленькие Халит, Айше, Тевиде. И я так и не смог найти в себе силы и мужества, чтобы сбросить с себя тоску и сказать им, что однажды птицы любви снова вернутся на Малофонтанную улицу.
Последний вечер.
Последняя ночь.
Это не обычный вечер и не обычная ночь.
Голова моя плохо соображает.
Нет, она соображает, но по своей воле, независимо от меня; оторвавшись от своего берега, мой разум, предоставленный самому себе, бродит по дальним морям.
***
Думаю, здесь необходимо завершить эту часть «Воспоминаний». Часть, насыщенную чувствами. Все написанное до этого места, несмотря на мое старание опираться только на реальные события, по характеру сплетения событий и стилю изложения сделали «Воспоминания» похожими на роман. Наверно, это привычка; ведь в течение долгих лет свои фантазии и размышления я привык преподносить читателю в жанре романа. Но я не жалею об этом. Если читатель воспримет «Дженгиз Дагджи в воспоминаниях» как роман, я буду только рад. Для меня важно, чтобы читателю было интересно читать, чтобы не иссякло его терпенье и он смог бы дочитать книгу до конца.
1 "Я поклялся" - песня на слова Челебиджана, ставшая впоследствии гимном крымских татар. - А.Э.
2 Гугюм - медный кувшин в форме амфоры для хранения воды. - А.Э.
3Сувукдере - название оврага: сувук - холодный, дере - овраг, ущелье. - А.Э.
*Некоторое время спустя я получил по почте журнал "Эмель", из которого узнал о его кончине.
4Обыгрывается название скалы: Гелинкая - скала невесты. - А.Э.
5Имеется ввиду название романа "Badem dalina asili bebekler": в турецком языке слово bebek имеет два значения - 1) младенец и 2) кукла. - А.Э.
6См. вторую часть книги "Из писем Халюка и лондонские письма".